ТРЕБУЮТСЯ ПОДСОБНЫЕ РАБОЧИЕ (отрывок из романа) 2005

Филипп Канонит

Когда я убедился, что эта канитель будет еще долго тянуться, а судьба еще больше будет упорствовать в преследовании меня, то не из предосторожности – ибо я не настолько умен, – но просто устав от всего этого, решил я перебраться в Вест-Индию, дабы попробовать, не улучшится ли с переменой места и земли мой жребий. Обернулось, однако, все это к худшему, ибо никогда не исправит своей участи тот, кто меняет место и не меняет своего образа жизни и своих привычек.

Франсиско де Кеведо-и-Вильегас. История жизни пройдохи по имени Дон Паблос.

 

1.

 

Когда я брал расчет, начальник сказал: “Что нашел себе работенку получше?”

– А что? – сказал я. – Не рвать же здесь жопу за такие бабки!

– Ну что ж, это верно, – покачал он головой. – Только с твоим характером, ты едва ли где долго протянешь.

 

КАК ВСЕ НАЧИНАЛОСЬ

Мне выдали метлу и показали участок. “От сих до сих”, – пояснили мне. Это был какой-то проектный институт. В отделе кадров я заполнил анкету, где обо мне захотели узнать абсолютно все. Вплоть до того, имею ли я родственников за рубежом, и не связан ли подпиской о “неразглашении государственной тайны”. На все вопросы я, не задумываясь, ответил “нет”.

Моим напарником оказался сорокалетний дядька с землистым лицом и с темными кругами вокруг глаз. Свою метлу и скребки он прятал в особой комнатке под черной лестницей и запирал на амбарный замок. Ключ он носил на бельевой веревке, на шее. Он отгудел на этой работе лет двадцать и дорожил своим местом. К моему удивлению он отнесся ко мне подозрительно. У него был более удачный участок, во дворе института, и он боялся, что его подсидят.

Начинали мы в шесть, как водится, до прихода начальства, и к восьми все должно было блестеть. Когда в первый день я заявился в начале седьмого, дядёк уже во всю гонял метлой пыль, не выпуская изо рта потухшей жеванной “беломорины”. Несмотря на свой рост, с метлой он управлялся лихо. Он был сутулый и мрачный, и в тучах поднимаемой им пыли походил на маленького колдуна из сказки, задумавшего испортить своим помелом погоду. Я не привык так рано вставать. Не торопясь, я покурил, наблюдая, как он возится, и отправился посмотреть свой участок. На тротуаре валялось несколько сухих листиков, занесенных сюда ветром бог знает с какого дерева, да пара окурков были обронены мимо урны. Я помахал немного метлой и, бросив ее под черной лестницей, отправился домой досыпать.

Днем меня разбудил телефон. Звонили из отдела кадров. Голос у женщины срывался от волнения.

– Кто с утра допустил вас к работе?!

– Что-то случилось? – взволновался я не меньше ее, представив несколько не убранных окурков, мирно лежащих по соседству с урной.

– Вы должны были пройти инструктаж по технике безопасности!

– Ох, ё-мое!

– Немедленно зайдите к главному инженеру на пятый этаж!

Я положил трубку и пошел на балкон покурить.

 

Утро следующего дня выдалось ясное, без единой тучки. Вставать в такую погоду, ради того, чтобы поднимать на улице пыль, было просто преступлением. Я притащился на работу без четверти восемь и сунулся под лестницу за своей метлой. Метлы не было. Я вышел во дворик и, присев на уступок, достал сигарету. Дядька поливал из резинового шланга дорожки. Вид у него был ироничный. Шланг во многих местах прохудился и распылял в воздухе маленькие радужные фонтанчики.

– Где метла? – спросил я, на всякий случай принимая грозный вид.

Дядька негромко крякнул.

– Где метла? – повторил я, и, закурив, сплюнул себе под ноги.

Дядька завернул на шланге вентиль и, все так же иронично ухмыляясь, отправился в каморку под лестницей. Я услышал, как он возится с амбарным замком. Через несколько минут он появился с метлой в руках, как-то подозрительно кося в сторону. Метла была похожа на мою, только создавалось впечатление, будто из нее вытащили половину прутьев.

– Это она? – спросил я с сомнением.

– Она! – побожился дядек.

– Точно?

– Она! Она самая!

– Ладно, – сказал я, потушив сигарету, – запри ее обратно.

 

Каждый день я приходил часам к восьми, садился на уступок и, закурив, наблюдал, как дядек поливает из прохудившегося шланга дорожки. Мой участок оставался в том же состоянии, в котором я его принял, только к бычкам, брошенным мимо урны, разве что прибавилось пара моих. Дядька больше не относился ко мне настороженно, и частенько мы потягивали с ним пиво в его каморке с метлами и скребками, отливавшими в темноте тусклой серебрянкой. Все же дядька нет-нет да поучал меня жизни. Больше всего его задевало мое небрежение к инструменту. Моя метла так и валялась на полу под ногами, а однажды, наступив на нее, я сломал черенок.

– Эх, парень, потеряешь ты место, – качал головой дядька в такт своим словам и посасывал вечно тухнущую “беломорину”. – Потеряешь.

Я согласно кивал и, сидя с ним рядом, молча цедил пиво, думая, что до сих пор так и не прошел инструктаж по технике безопасности. Место и впрямь было жалко терять. Работа мне нравилась, если б только еще не надо было подниматься в такую рань. Постепенно с пива мы перешли на красненькое, и дядек мрачно пророчил: – Да, парень, да... С таким отношением к работе как у тебя, ты долго нигде не протянешь...

К этому времени он уже перешел на водочку. Что касается его пророчеств, то в одном он ошибся – работу мы потеряли оба, причем в один день. Случилось это так. Точно так же, как и в первый раз настойчиво зазвонил телефон. Он зазвонил в самый неподходящий момент. Я как раз собирался вдуть своей жене. Со времени нашей свадьбы не прошло и пол года, и мы занимались этим регулярно.

– А черт! – выругался я, хватая трубку.

– Канонит?! – вырвался оттуда знакомый уже женский голос, не владеющий собой от волнения.

– Ну, я.

– Почему вас нет на участке?!

– А что мне там делать? Мое время с шести до восьми утра, а сейчас полдень.

– Вы должны немедленно появиться на рабочем месте!

– Что за спешка? – возразил я, чувствуя, как у меня слабеет эрекция.

– Вы должны немедленно появиться на рабочем месте! – не унимался голос. – Пришла машина забрать мусорные бачки! Это ужасно! Весь мусор разбросан вокруг помойки!

– Вы не можете отправить меня на уборку мусора. Я не прошел инструктаж по технике безопасности, – вспомнил я.

– У нас чрезвычайная ситуация! – паниковал голос. – Карякин лежит совершенно без чувств. От него никакого толку.

– Какой еще Карякин? – не понял я, почему-то холодея.

– Карякин со второго участка! Он лежит на полу в дворницкой! Мы не можем привести его в сознание!

– Дядька? – еле выговорил я, и вдруг почувствовал, что у меня совершенно пропала эрекция. – Он что разбился?

– Он пьяный! Он совершенно пьяный! Он даже не в состоянии держать в руках метлу!

– Ох, ё! Надо было остановиться на сухом красном.

– Как вы сказали?

– Нет-нет, ничего…

– Вы должны немедленно появиться на рабочем месте!

– Послушайте, – сказал я, – мое время с шести до восьми утра! Я студент. Мне необходимо дневное время для занятий.

– В своей анкете вы написали, что нигде не учитесь!

– Я поступаю в хореографическое училище. Сейчас ко мне на дом должен прийти учитель танцев.

– Нам нужны ответственные работники!

– Ой, – сказал я, – у меня, кажется, на плите чайник свистит! Надо пойти выключить!

– Вы должны немедленно появиться на рабочем месте! В противном случае вы будете уволены за прогул!

– Ой, что-то ко мне в дверь соседи стучат! Кажется, у нас прорвало водопровод! – крикнул я, бросая трубку.

Жена сидела с ногами на кровати, подоткнув под задницу одеяло.

– Что случилось? – сказала она.

– Мне выдали пенсию.

– Так рано?

– Ладно, – сказал я, – на чем мы там остановились?

 

2.

 

В офисе у телефона сидела какая-то бабка в макияже. Она улыбнулась мне и предложила сесть. Я сел, конечно. Выглядел я вполне прилично: молодой человек без вредных привычек, намеревающийся получить высокооплачиваемую работу.

– У нас склад кондитерских изделий, – сказала она, – и нужны грузчики. Отгружать будете кексы, рулеты, печенье, иногда майонез и так по мелочи. Работа не тяжелая, к тому же есть автокар.

Ну, что-что, а банку майонеза я и сам мог поднять. Мы сговорились, и на следующее утро я уже бежал по морозу к автобусной остановке, чтобы потом трястись на нем битый час в неизвестном направлении. А ведь только собственное безумие помешало мне лежать сейчас в постели под байковым одеялом и сопеть в обе ноздри! Автобус привез нас на какую-то окраину, черт знает куда, в Бирюлево Западное! Меня и еще полсотни таких же недоумков. Ну и рожи были у них! Заспанные, хмурые, унылые, озлобленные. Еще бы! Ведь каждого только что оторвали от теплой пизды, чтобы взамен сунуть в руки кайло. Такое только в аду может присниться.

Все они рысцой побежали через дорогу к воротам какого-то комбината, а я остался у огороженного бетонным забором полигона, где, утопая по колено в снегу, должен был отыскать ангар номер 9А. Через полчаса я увидел его: большие ворота и на них масляной краской номер. Внутри в наскоро сколоченной теплушке торчали грузчики. Их было трое. Пенсионного возраста мужик и два парня. Все трое дремали на широких деревянных щитах из-под тары, водрузив ноги на батарею. Подключенный к розетке, мирно посапывал старенький электрический чайник.

– Э-э, да у нас никак пополнение! – достал старший из под щита початую поллитровку. – Давай за знакомство.

Мужика звали Семенычем. Ребят Саня и Наиль. В который раз меня принимали в рабочий коллектив.

– Ничего, завтра ты проставишься, – сказал Семеныч, разливая бутылку.

Саня вскрыл одну из коробок на складе и вернулся, прихватив пару клубничных кексов. Коробку он затолкал подальше. Мне здесь все больше нравилось. Что ни говорите, а иногда можно позволить себе и поработать.

На ребятах были новенькие синие комбинезоны. Со множеством деловых кармашков тут и там. В самых неожиданных местах. Держать в них было нечего, кроме разве что пачки сигарет и зажигалки. У Сани, впрочем, был сотовый. По тем временам большая редкость. Поскольку связь с ангаром была нужна, начальству, хочешь – не хочешь, пришлось на него раскошелиться. Правда Саня по большей части названивал своим телкам, а Наиль родственникам в Перми. Для сотового у Сани был отдельный карман. Комбинезоны были чистенькие. Ну, может быть, слегка потертые в двух-трех местах. Да и то на заднице. Похоже, ребята только и делали что пинали здесь хуи.

– Надо же, а мне не говорили, что здесь выдается спецодежда, – сказал я.

– Как же, жди, – сплюнул Саня. – Мы на свои бабки купили.

– А вообще здесь ничего, – сказал я.

– Хреново здесь, – отрезал Семеныч. – Воды даже нет. В соседних ангарах везде есть вода. А нам ни руки помыть, ни чай вскипятить. Снег вон растапливаем.

– Щас же с неба не снег, а всякое говно сыплется, – поддержал Наиль. Он был татарином, и по-русски говорил так, что казалось, будто он ругается.

– Бабулю-то в офисе видел? – поинтересовался Семеныч.

– Она что ли всем заправляет?

– Зять ее. Дочку она за крутого выдала. У него дело. Вот она и пристроилась. А чего? Он ей зарплату платит, не как нам. “Мерин” у нее с личным шофером. Приезжает сюда, сует во все нос.

– Сидела бы дома, – сказал Саня, – смотрела свою “Санта-Барбару”.

– Ладно, – сказал я, – может, перегрузим куда-нибудь пару ящиков для разминки? А то жопа устала сидеть.

– Тут порядок такой, – разъяснил мне Семеныч, – сначала сидишь и не чешешься, потом бегаешь и потеешь.

Ну что ж, порядок есть порядок. Не я его заводил, не мне и менять. Я тоже завалился на лежанку и уткнул ноги в батарею.

Потом в комбинезоне у Сани зазвонил мобильник. Мы думали это его телка, но оказалась бабуля из офиса.

– Ну вот, – сказал Саня, дав отбой, – придет фура с кексами из Германии. Сейчас ее растаможивают. Если до шести не объявится, разбегаемся по домам.

Он отправился к коробкам и вернулся с двумя кексами. На этот раз лимонными.

 

– Слушай, – сказал я дома жене, – я нашел приличную работу. Мне надо немного прибарахлиться. У ребят на складе новенькие комбинезоны, а я как мудак в этом распускающемся свитере и старых штанах. Мне нужна спецодежда.

– Опять? – возмутилась жена. – Тебе на каждую новую работу нужна спецодежда. Нет уж, ходи в старых штанах.

– Да у меня ширинка не застегивается. Все яйца наружу. Это на сквозняке-то, в не отапливаемом помещении! Ты что хочешь, чтоб я заработал себе какой-нибудь простатит!

– Надень под низ рейтузы. А ширинку свою булавкой застегни. Мы разоримся с твоей спецодеждой.

– Нет, вы ее только послушайте! Мужик ее пашет как ломовая лошадь, кормит семью, а она не может раскошелиться на какой-то вшивый комбинезон. Да с меня сегодня семь потов сошло! Я на задницу сесть не могу, вся онемела! А ты мне про какую-то булавку на зипере. Ты бы лучше пожрать мне дала. Как-никак мужик твой с работы пришел! И вообще, где мое пиво?!

С утра на работу я не торопился. Решив, что лучше поспать дома, чем на каком-то топчане, я опоздал на часок. Все так же дремали, уткнув ноги в батарею. Наиль перелистывал месячной давности журнал.

– Чего новенького? – спросил я.

– Да вот, – сказал Наиль, – пишут, Мадонна купила замок в Европе.

– Я имею в виду, чего новенького на складе?

– Бабуля приезжала, – подал голос Саня. – Забрала мобильник, взамен пейджер оставила. Дорого им, видите ли, это обходилось.

– А ты бы еще почаще телкам названивал, – проворчал Семеныч. – Теперь без телефона остались. Надо чего, так и не знаешь, куда бежать. У меня вон сердце больное.

– Про тебя еще спрашивала, – пропустил Саня мимо ушей. – Почему нет на месте.

– Ну а вы чего?

– Сказали, щас придет.

– Не хрен на работу опаздывать, – продолжал по-старчески говниться Семеныч. – Работа она и есть работа. Все должны вовремя приходить. А то взяли моду – один эдак, другой так.

– Проспал, Семеныч, – оправдался я. – Все одно без работы сидим. Надеюсь, никто не перенапрягся.

– Проспал... Я вот не проспал. Мне хуй проспишь, у меня ключи от склада.

– Исправлюсь, – пообещал я, ставя на ящик поллитровку, и отправился за кексами.

– Ты смотри, не бери в одном месте, – крикнул мне вслед Саня. – И осторожно коробку вскрывай, чтоб не заметно было.

– Спишем все на грызунов, – сказал я.

– Ни на кого списывать не будем. Впарим кому-нибудь. С нас спрос невелик.

Я принес вишневый рулет и кекс с ежевикой, а заодно обнаружил коробку с круассанами. Я всегда быстро осваиваюсь на новом месте.

– Надо же, – удивился Саня, – я и не знал, что здесь такое есть.

– У вас нет тяги к открытиям, Санёк, – сказал я. – Вы напали на жилу с кексами и беспощадно ее эксплуатируете. А между тем, как много в этих глубоких недрах других полезных ископаемых, обогащенных всевозможными наполнителями и минералами.

– Угу, – согласился Наиль, набивая круассаном рот.

– Вот смотрю я на вас и диву даюсь. Ничего-то вас не интересует, – по-своему поддержал меня Семеныч. – Я в ваши годы учился, образование хотел получить. А вы устроились чернорабочими и о будущем своем думать не желаете. В Америке вон все образование стремятся получить. Даже негры. А вы коробки тут ворочаете как последние деклассированные элементы.

– Чего мне это образование, Семеныч, – сказал Наиль. – Ты вон, сам говоришь, учился, а один хуй сидишь теперь с нами как деклассированный элемент.

– Я уже старый. Меня и на эту-то работу со скрипом взяли, а вам еще жить да жить... Эх, молодежь-молодежь, – покачал головой Семеныч. – Живете вы и над жизнью совсем не задумываетесь.

– А чего над ней задумываться? – сказал Саня.

– Это точно, Санёк, – поддержал я. – Задумывайся – не задумывайся, все равно ничего не понятно.

Мы налили по новой и уткнули ноги в батарею. Часа через два заявилась бабуля. У нее были плохие вести. Впрочем, для кого как. Фура прошла таможню, но водитель отказывался ехать из-за сильного снегопада. У них в Германии на этот счет строгие правила. А может он просто выебывался, этот немец, подумали мы. Короче, нам надо было задержаться, если фура не появится до шести. Дороги уже чистили.

Сообщив это, бабуля села в свою тачку и свалила. Почему она не могла настучать нам все это на пейджер, не понятно. Может, ей действительно нравилось кататься в иномарке с личным шофером. В своем “мерине” она и впрямь смотрелась как крестная бабушка местной мафии.

– Ни хрена себе! – сказал я. – Вон фашист забил на работу из-за каких-то погодных условий, а мы тут будем париться после шести. Это же сверхурочные часы! Куда, вообще, смотрит наш профсоюз?

– Профсоюз... – сплюнул Семеныч, – с этим ты даже не залупайся. И, вообще, нечего вносить разлад в коллектив. Нам сказали – мы ждем. Они наши работодатели. А не нравится, бери расчет. Ты и так тут не перенапрягся. Нас в рабочее время не загрузили, значит могут оставить на несколько часов. Иначе, за что же нам деньги платить?

– Кого ебет, что они нас не загрузили! – сказал я. – У нас рабочий день до шести.

– Вообще-то сегодня “Спартак” в полуфинале играет, – робко поддержал Наиль. – Я хотел посмотреть по ящику.

– Перебьешься... А ты вообще с утра опоздал, – повернулся ко мне Семеныч. – Тебе меньше всех пиздеть положено.

Было странно слушать, как Семеныч отстаивает интересы кексовой фирмы, словно свои собственные. Но его можно было понять. Это был старый служивый пес, привыкший горбатиться на хозяев. Кто бы они ни были. Частники или государство. Другое дело мы. Нам это было по барабану. Мы лежали, уткнув свои конечности в центральную отопительную магистраль, а он еще долго пиздел о стаже, о выслуге лет, о пенсии. С его слов получалось, что надо было долго и терпеливо тянуть лямку на одном месте, чтобы обеспечить себе безбедную старость, но выходило совсем обратное. У него был и стаж, и пенсия, и большой опыт работы по специальности, и вот он прел здесь вместе с нами со своим хроническим радикулитом в пояснице, и нигде кроме этого склада не был нужен.

– Семеныч, – сказал я, – чего эту фуру на ночь глядя разгружать? Завтра что ли нельзя?

– Они наверняка по бумагам уже все перепродали. Вот увидишь, завтра новый хозяин за товаром приедет.

– Продали бы все вместе с фурой. А то выгружай, загружай – только товар трепать. Никакого смысла.

– Смысл для тех, у кого бабки в кармане шуршать будут, – сказал Семеныч. – А ты тут смысла не ищи.

И он был прав. Мы вскрыли новую коробку и, добив бутылку, завалились на свои лежанки. Деклассированные элементы, люмпены, нигеры и латиносы в собственном отечестве, без образования и видов на будущее. Нам оставалось только лежать на топчане, задрав к батарее ноги, и хавать кексы. Насчет этой работенки, у меня уже не было такого безоблачного мнения. Я всегда считал, что лежится лучше дома на кровати, или, на худой конец, в гробу. Здесь же это походило на добровольную каторгу, где к тому же тебе могли прибавить срок. И вот что странно, я находился в своем излюбленном горизонтальном положении, но в голове у меня не было ни одной стоящей мысли. Всю свою мысленную энергию я потратил на то, чтобы решить не отгаданный кем-то кроссворд. Да здесь же тупеешь, подумал я. Куда подевался сегодняшний день? А вчерашний? Я провел их в ожидании какой-то фуры с бисквитным печеньем. Я убил их! Вычеркнул напрочь из жизни! Я даже не жил, просто постарел на два дня, проведя их так же бессмысленно как в очереди в кассу или в приемной врача.

Хуже всего, что никто из ребят, похоже, не расстраивался по этому поводу. Ведь в конечном счете нам должны были заплатить. Но создавалось впечатление, что всем и без того здесь неплохо, просто из-за возможности сожрать на халяву черничный рулет, словно грызунам, нашедшим теплое местечко в мешке с проросшей пшеницей. Мне хотелось закричать: “Эй, мужики, нас же просто наебали! Развели, как последних лохов! Быстрее, надо сваливать отсюда! Сваливать пока не поздно!” Но я промолчал, чтобы не выглядеть идиотом.

Мы ждали до девяти. Так что пришлось сбегать еще за одной бутылкой. А потом свалили. Дома я даже послушал на ночь прогноз погоды. Может, подумал я, этот трейлер увязнет в снегах навсегда.

С утречка я слегка припоздал. Как я и ожидал, груз так и не нарисовался, зато ребята набивали коробками какую-то фуру, предназначавшуюся в Домодедово. На меня они даже не посмотрели, словно я был последней падлой, отбившейся от стада. Ну и хрен с вами, подумал я. Я по-быстрому переоделся и впрягся с ними заодно. Они брали по две коробки, я взял сразу восемь и, оттащив их к выходу, бросил на деревянный щит, под который Семеныч должен был запихивать вилы подъемника. Пусть все видят, что я не задаром здесь кексы жру.

– Эй-эй! – заорал Семеныч. – Ты хуйней не страдай. Носи понемногу и складывай аккуратно, а то рассыплется.

И действительно, коробки лежали в строгой последовательности, как рельсы и шпалы, как фишки домино, как карточный домик, сделанный по всем законам статики. Век живи – век учись! Я поумерил свой пыл. И это было кстати. Контейнер был заполнен только наполовину, а через пол часа я уже спотыкался, наступая на собственные шнурки. Несмотря на мороз, мы все были в мыле. Саня незаметно сплавлял распотрошенные коробки. Он тоже бегал от трейлера к ангару и попутно вел в блокноте учет. И когда он только успевал? Опыт! Даже по части впаривания пустых коробок нужен опыт! А Саня в этом деле был настоящий профессионал. Рядом метался экспедитор из Домодедово, пытаясь вести свою бухгалтерию, но он едва справлялся. Мы нарезали вокруг него круги, которые с каждым разом становились все уже. Бедняга вспотел не меньше нашего. Он знал, что его хотят наебать, но ничего не мог с этим поделать. Один против четверых, против всей этой долбанной свистопляски, против лавины картонный коробок, запутанной документации и немыслимых штрих-кодов и цифр. Контейнер был почти заполнен. Мы поднажали. У всех вдруг открылось второе дыхание, как на пожаре. Семеныч охрип, поторапливая нас. Мы тоже орали: “вира! майна! кантуй! ебись все конем!” Контейнер был забит под завязку. Мы сделали последнюю ходку и впихнули сверху остатки коробок. Саня запрыгнул на вилы подъемника, и Семеныч тут же вознес его наверх. Задранный на крышу трейлера брезент рухнул как театральный занавес, и Саня играючи оплел его поверх бортов паутиной шнуровки. Он балансировал наверху как акробат на трапеции, без всякой страховки, на обледеневших на морозе железках, за 5 у.е. в день. Так же стремительно он спустился вниз. Мы закрыли ворота ангара и рухнули на свои лежанки. У нас была небольшая передышка, словно во время боевых действий. В этом сражении мы отвоевали две коробки клубничного кекса и примерно столько же кофейных рулетов.

Мы лежали без движения.

– Вот получу зарплату и куплю себе плэйер, – вслух помечтал Наиль. Как видно, у него были небольшие запросы.

– Если так пойдет дело, – сказал я, – нам можно смело арендовать ларек и впаривать подешевке эти гребанные кондитерские изделия. Не жрать же их все время.

– Хорошо бы, – согласился Саня. – Я тоже думаю свое дело открыть.

– Давай, Санек, – поддержал я. – А мы пойдем к тебе грузчиками. Только торгуй чем-нибудь другим, а то эти кексы уже в горло не лезут.

– Хорош пиздеть, – оборвал Семеныч, распахивая ворота. – Лучше посмотрите сюда.

Мы выползли наружу. К ангару медленно подтягивались фуры из Германии. Вопреки ожиданиям, их было две. Они были настолько огромны, что каждая, казалось, запросто могла вместить в себя наш ангар.

– Ни хера ж себе! – только и сказал Саня. – Куда же мы будем все это разгружать?

– Ну что, – проворчал Семеныч, – теперь нас взъебут по полной программе. Надо было не греть свои задницы, а подготовить к приходу груза склад. Фрицы получают бабки за каждый час вынужденного простоя. Причем в валюте. Вот приедет бабушка, она нам всем вставит.

Семеныч был прав. У нас было время подумать об этом. Правда и то, что по большей части это была его работа. Он запустил свой автокар и принялся расчищать место для нового сражения. Он подхватывал на вилы шаткие конструкции из коробок и громоздил их по стенам друг на друга почти до самого потолка. Картонные небоскребы держались на одном честном слове, каждую секунду угрожая развалиться и погрести нас под собственной тяжестью. Семеныч лавировал в узких проходах, едва не задевая корпусом подъемника их ненадежные бока. Было страшно и увлекательно смотреть, как он носится на своей маленькой бронированной машине, воздвигая все новые миражи, как сбрендивший Дон-Кихот, готовящийся к своей последней схватке с ветряными мельницами. Он расчищал пространство для этой битвы и одновременно своими руками создавал немыслимых великанов, которые должны были его раздавить.

Через какой-то час мы могли приниматься за первую фуру. Разгружать было намного легче. Теперь мы просто впихивали рога маленькой тачки с домкратом под деревянный щит и, выдернув очередной блок коробок, подкатывали его к краю платформы. Дальше за дело брался Семеныч. Он сходу подхватывал эту шаткую конструкцию на вилы и на прямой передаче срывался в ангар. Теперь мы подгоняли его. Мы запросто могли позволить себе перекур, наблюдая, как он носится на своем автокаре, похожем на сошедший с рельсов маленький локомотив. Вскоре показалась дальняя стена контейнера. Если так пойдет дело, мы могли запросто управиться к шести. Второй трейлер медленно подавал задом к воротам ангара. Мы развязали шнуровку и отбросили на крышу брезент… Твою ж мать! Там был майонез. Миллионы маленьких пузатых банок плотно пригнанных друг к другу, как горошины в стручке. Они также стояли блоками на деревянных платформах, для надежности обтянутые целлофаном, но – бог ты мой! – к ним было не подступиться.

Первым за дело взялся Семеныч. Он подкатил вплотную к платформе и вонзил вилы в казавшуюся неуязвимой крепость майонезных банок. С трудом вытащил левый верхний блок, затем правый. Точно также он расправился с двумя нижними. Мы обречено протолкнули под щит видавшие виды металлические полозья. Нам предстояло тягать сразу два «этажа». Домкрат заскрипел. Мы попробовали вытянуть эту чудовищную инертную массу, но это было все равно, что тащить за хобот сдохшего слона. Матерясь, мы подступили снова. Заодно впрягся Семеныч. Мы навалились вчетвером. Тонны майонеза – тонны стеклотары, блевотного цвета пасты, яичного порошка и холестерина против наших спин… наших костей и сухожилий… против нашей воли!.. Мы противостояли всем законам физики, самой материи, мы противостояли всему здравому смыслу!

О господи! Почему я не какой-нибудь сценарист или театральный критик? Почему я не менеджер по кадрам в рекламном агентстве или, на худой конец, не статист в массовке? Где мои беспечные школьные годы и тройки по химии и математике? Почему я сейчас не пишу реферат о сослагательном наклонении в английском языке или не лапаю начинающих актрисок, метящих в кинозвезды? Эй, я ведь неплохой парень и, как говорили многие, не без способностей! Так какого же черта я делаю здесь? А как хорошо было бы сейчас дернуть пивка или порассуждать с какой-нибудь телкой на отвлеченные темы!

– Перекур! – скомандовал кто-то.

– Как же они загружали сюда это дерьмо?! – не выдержав, проорал я.

– Да во всех нормальных странах, – сплюнул Саня, – разгрузочные платформы строят вровень с полом контейнера. Они просто катались туда-сюда на автокаре и вколачивали эти злоебучие банки. Там со всей работой справляется один погрузчик.

– Суки! Да они же вколачивали сюда нашу смерть!

– Ладно, – скомандовал Семеныч, – хорош пиздеть. Навались еще!

Что-то с треском порвалось, будто разошлась стена кирпичного дома и часть майонезной кладки стала медленно и неумолимо надвигаться на нас.

– Пошла! – заорали мы, чувствуя как в паху развязываются грыжи. Мы доволокли двухэтажную башню до края платформы, и Семеныч в два захода перевез ее в ангар. Оставшаяся половина далась нам куда легче, но каждый раз, как только мы оказывались перед нетронутой стеной майонезных банок, все повторялось. Упаковки были так плотно пригнаны друг к другу, что стягивавший их целлофан создавал вакуум. Он-то и взрывался с таким угрожающим треском, когда мы разъединяли эти многотонные стеллажи. Уже третий час мы скользили по успевшему обледенеть полу контейнера. Теперь у нас не было времени устроить перекур. Курил только немец-водитель, молча и без всяких эмоций наблюдая, как мы въебываем. Но потом и он пошел спать в кабину. В десять приехала бабушка и пообещала заплатить нам вдвое за каждый лишний час. Увидев наши мрачные люмпенские рожи, она быстро закрыла рот и заспешила в свой мерседес.

Постепенно мы продвигались вперед. Как шахтеры в завале. Тевтонская кладка поддавалась шаг за шагом. Мы гадали, кто первым сдохнет из нас четверых. Но первой сдохла тележка. Нам уже оставались какие-нибудь два ряда, когда у тележки отказал домкрат. Не приподняв груза над полом, мы попросту не могли сдвинуть его с места. Даже прокатная сталь не выдержала такой нагрузки, а мы – еще с трудом, но – стояли на ногах.

– Это жопа! – не выдержал, молчавший до сих пор Наиль. – Теперь это точно жопа! Можно идти по домам.

По лицу его катились крупные слезы, и он размазывал их грязной обледенелой рукавицей. Было страшно смотреть, как этот здоровый мордатый татарин плачет, словно ребенок.

– Если мы свалим, бабуля нам ни то что вдвойне, она нам ничего не заплатит! – пообещал Семеныч.

– Хуй-то! – огрызнулся Наиль. – Заплатит, и еще как!

– Нам надо разгрузить это дерьмо до конца, – настаивал Саня. – Как хочешь, а надо.

Мы стояли обессиленные, мокрые от пота на двадцатиградусном морозе, под ледяным ветром и гадали, как быть.

– Слушайте, – нашелся я, – у нас только один выход: переносить банки вручную на край контейнера в какие-нибудь коробки, а оттуда Семеныч утащит их подъемником. Другого выхода просто нет.

– Похоже, что так, – согласился Саня.

Мы встали в цепочку и, перекидывая обмороженными руками скользкие банки, стали заставлять ими деревянный щит с коробками.

– Да если я еще хоть раз в жизни съем хоть одну ложку майонеза! – проорал я.

Все молчали, словно выражая этим свое согласие. Когда мы более-менее разгрузили последнюю платформу, то вручную подволокли ее на край контейнера. Мы подождали, пока Семеныч утащит ее в ангар, а потом один за другим просто попадали в снег. С трудом мы доползли до нашей теплушки. Ни у кого не было сил переодеваться. Мы просто лежали на грубо оструганных досках и не могли двинуть ни рукой, ни ногой, когда появился Семеныч.

– У нас проблема, – сказал он.

Никто не ответил. Для нас казалось невозможным пошевелить даже языком.

– У нас проблема, – повторил Семеныч. – Когда я тягал на подъемнике это дерьмо, то случайно насадил на вилы нижний ряд банок. Они превратились в месиво. Весь нижний ряд. Там банок сто – сто пятьдесят. Слава богу, упаковка не рассыпалась из-за целлофана. Ее надо заныкать куда-нибудь подальше и завалить сверху кексами, иначе с нас вычтут.

– Ты бы лучше насадил на вилы бабушку! – не выдержал Саня. – Ты бы лучше насадил ее на вилы! А мы бы завалили ее кексами!

– И насажу! – заорал Семеныч. – Видит бог, насажу, если она не заплатит нам втрое.

Домой я приполз во втором часу ночи. Я стоял раком в прихожей и пытался стянуть набитые снегом ботинки, когда из комнаты вышла сонная жена.

– А который час? – спросила она, зевая. – Ты сегодня как будто позже обычного.

– Слушай, – сказал я, – молчи… Лучше молчи… А не то, я за себя не ручаюсь…

С утра у меня было такое ощущение, словно я участвовал в боях без правил. Я был даже не в силах встать, чтобы сходить помочиться.

– Тебе звонили с работы, – сказала жена. – Спрашивали, почему ты не вышел.

– Ебись она конем, эта работа, – с трудом выговорил я, – как и все работы на свете.

– Я сказала, что ты на больничном.

– Ага. А ты не сказала им, что мне дали инвалидность?

– Представь себе, нет.

– А зря, – сказал я. Я попробовал пошевелиться, но ничего не вышло. Может, меня парализовало, подумал я. Вот здорово. Теперь на всю жизнь я был бы избавлен от необходимости вкалывать.

– Что у тебя произошло? – спросила жена.

– Ничего. Я просто сваливаю.

– Опять?

– Что значит «опять»? Я просто сваливаю с этой каторги.

– Тоже самое ты говорил в прошлый раз…

– О, в прошлый раз! – ностальгически воскликнул я, припоминая тепленькое местечко продавца на джинсовом складе.

– А помнишь, что ты сказал, когда увольнялся оттуда?

– Нет… Ну-ка, напомни.

– Ты сказал: легкие деньги растлевают мой талант!

– Неужели? Каким идеалистом я был!

– Ты всегда был идиотом! Похоже, ты им и остался. И потом я подозреваю, что тебя оттуда просто вышвырнули!

– Вышвырнули? Да что ты в этом понимаешь? Да если хочешь знать, я был самым лучшим продавцом в магазине при складе!.. Видела бы ты, как изящно я предлагал покупателям примерить штаны!

– Лучше б ты ладил с начальством! Тогда, возможно, тебе не пришлось бы увольняться.

– А что ты хочешь? Конечно, мне приходилось вертеться. Иногда даже конфликтовать. Никому не понравится, если ты делаешь настоящие бабки!..

– Конфликтовать, – покачала головой жена. – Да с твоим характером, ты больше трех месяцев нигде не задерживался. Ты просто несносен.

– Конечно, я несносен, – согласился я. Мне нравилось вот так лежать под одеялом и мирно разговаривать. Я в очередной раз напрягся, и мне удалось пошевелить пальцами ног. А хорошо, наверное, подумал я, лежать вот так в инвалидной качалке, разбитым параличом. Наконец-то от меня все отъебутся! Мне не давала покоя только одна мысль: как я буду мочиться? Этот вопрос все больше меня занимал.

– Слушай, – сказал я, – интересно, сколько стоит «утка»?

– А театр? – проигнорировала мой вопрос жена.

– Что «театр»?

– Чем плох был для тебя театр? Скажи мне, что тебя не утраивало в работе осветителя?

– Слушай, – сказал я, – театр это болото. Я решил завязать со сценой. Но ты не ответила на мой вопрос. Как ты думаешь, в ближайшее время мы сможем приобрести мне «утку»?

– Утку? – вышла из себя жена. – Забудь даже о бройлерной курице! Только сухари! Черствые сухари, это все на что ты можешь рассчитывать!

Что она несла? Мне стало смешно. Я попробовал улыбнуться, но от этого у меня почему-то заболели уши.

– Нет, – сказал я. – Мне не нужна курица, мне нужна «утка». Понимаешь? Судно. То есть, опять же, не пойми меня превратно, не парусник, не яхта, не фрегат, а обыкновенное эмалированное судно, чтобы мочиться.

– Не придуривайся! – истерически взвизгнула жена. – Прошу тебя, только не придуривайся!

– Хорошо, – сдался я, – принеси хотя бы кастрюлю.

– Ты несносен, – не унималась жена. – Ты просто несносен. – Она уже плакала. – С тобой нельзя говорить серьезно!

Плача, она убежала на кухню, хлопнув дверью. Вот блядство! Видно, она решила меня доконать. Хорошо же. Так и быть, я поднимусь сам, ведь удалось же мне, в конце концов, пошевелить пальцами ног… Я собрал все свои силы… Нет, конечно, вот так вот прямо подниматься я и не думал. Я просто перевалился через бок и плашмя упал на пол. Упал я очень неудачно, потому что разбил себе морду. Теперь я лежал на холодном полу и слабо стонал. Стонать мне нравилось. Во всяком случае, от этого не болели уши, и стоны больше соответствовали моему положению. На всякий случай, чтоб никого не раздражать, стонал я негромко и больше для собственного удовольствия. Только по-прежнему хотелось отлить, да и лежал я прямо на сквозняке.

– Ну что еще? – заглянула жена, открыв дверь в комнату. – Прекрати этот цирк! – завизжала она, увидев меня на полу. – Ты слышишь? Немедленно прекрати этот цирк!

Да что с ней такое!

– Слушай… – сказал я.

– Прекрати сейчас же!.. – не унималась жена.

– Ладно, – сказал я, – ладно, не надо кастрюли… Но у меня к тебе одна просьба… Слышишь? Только одна….. Просто… накрой меня… одеялом…..

 

3.

 

На почте постоянно кто-нибудь требовался в отдел доставки. Работа была ранняя, и платили мало, но чтобы хоть как-то перебиться на первое время, я решил впрячься. Подниматься в четыре часа утра оказалось вовсе не так сложно, как я предполагал вначале. Я выкуривал натощак сигарету, заваривал крепкий чай и трусцой бежал на работу. Как бы рано я ни появлялся, обычно все уже были в сборе и сортировали утреннюю прессу. На это, как правило, уходило не меньше часа, но у меня всегда занимало чуть больше времени, и только старые опытные почтальоны, отпахавшие здесь по тридцать лет, управлялись за минут сорок.

Газеты укладывались на огромном оцинкованном столе высокими шаткими стопками, и надо было отсчитать в каждом из наименований определенное количество, полагавшееся на твой участок, и только после этого, сверяясь с журналом подписчиков, рассортировать их по домам, надписав на каждой номер квартиры. С первым я управлялся проще простого, недоумевая, как никому в голову не пришло такое мудрое решение, – в то время, как все, толкаясь локтями у общего стола, рвали друг у друга из рук свежую прессу, я спокойно покуривал в стороне, и только дождавшись окончания дележа, подходил и забирал остатки. Дальнейшее было гораздо сложнее. Только что вышедшие из-под станка газетные номера липли друг другу, и отделить их иногда не представлялось никакой возможности. Поднаторевшие в этом деле почтари изгалялись каждый по-своему. Они сгибали их пополам, заламывали каким-то совершенно невероятным образом и выдергивали вдруг из середины один за другим резким, отработанным долгими годами движением, разбрасывая перед собой правильным полукругом, и газеты ложились вдруг ровным красивым веером, словно игральные карты, упавшие из колоды, перетасованной опытной рукой сдающего. В этот момент каждый из них напоминал циркового фокусника, непрерывным фонтаном вытягивавшего из волшебной шляпы фейерверки разноцветных лент. Сперва это удавалось мне с особенным трудом, и, помню, в первый рабочий день я запорол половину газет, попросту порвав их, пытаясь разделить. Листы, пахнущие свежей типографской краской, плотно прилегали один к одному, и, чтобы ухватить верхний, приходилось смачивать слюной пальцы. Через четверть часа такой работы язык и руки становились черными от свинца, и, думаю, за несколько месяцев там, я сожрал больше тяжелых металлов, чем любой пролетарий, заброшенный на вредное производство.

Рядом со мной за одним столом работала пятидесятилетняя алкоголичка. Несмотря на ежедневное утреннее похмелье, она быстро управлялась с этой канителью и тянула на себе сразу два участка. Она прибегала на смену всегда с опозданием, но все-таки раньше меня, и, наскоро разобрав газеты, также передо мной съебывалась, чтобы, распихав их по почтовым ящикам, поспеть как раз вовремя к открытию винного и с утра пораньше залить глаза. От нее всегда тяжело несло перегаром, перебить который мог только острый, пряный до мерзости запах ее старой пизды, поднимавшийся удушливым плотным облаком из-под ее шерстяной юбки, так что мне чаще обычного приходилось сплевывать себе на пальцы, благодаря чему я рвал газеты раз от раза все реже. Ее близкое соседство усугублялось еще и тем, что она была постоянно не в ладах с одной из работавших здесь же товарок, и часто они, не поделив между собой какой-нибудь лучший освободившийся участок, либо уличив друг друга в краже нескольких газет, устраивали свои склочные разборки прямо у меня под носом. Причем, по какому-то нелепому недоразумению каждая из них считала почему-то необходимым привлечь меня на свою сторону. Для этого в ход пускалось все – жеманные улыбки, задабривание, помощь в разборке газет, даже подкуп, заключавшийся в безвозмездном одалживании незначительной суммы денег, – и частенько, подловленный в коридоре, я вынужден был выслушивать ужасающие разоблачения, содержащие самые дикие подробности личной жизни каждой из соперниц, об удаленных яичниках, кисте в заднем проходе или матке выпадавшей наружу при ходьбе, – все, вплоть до предостережений вступать с ней в половую связь. Их жизнь состояла из маленькой затяжной войны, и если бы каждая захотела отыскать в ней погибших, ей пришлось бы начать отсчет с себя.

По аналогии с ними мне вспоминается пара стариков, походившая на два непримиримых крыла многопартийного парламента, разыгрывавших перед нами каждое утро один и тот же спектакль. Первый, грузный и лысый, с инвалидной палкой, приходил раньше всех, но никогда не притрагивался к работе до появления остальных, а просто занимал наиболее выгодное для себя и по той же причине становившееся неудобным для всех место, на самом проходе возле оцинкованного стола. С появлением последнего почтальона, он нехотя брался за дело, стараясь мешать каждому, кто обнаруживал малейшие признаки спешки и нетерпения. Отсчитав, к тому времени положенное ему количество газет, он тем не менее не трогался с места и, даже несколько демонстративно выказывая свое нежелание куда-либо пересаживаться, брал наугад одну из них и, развернув, принимался читать вслух. Это мгновенно накаляло атмосферу до предела, доводя почему-то всех до состояния невменяемости, но стоило кому-нибудь рот, чтобы выплеснуть накопившееся бешенство, он, словно заранее угадав это намерение, обрывал вдруг на полуслове и, комкая газету, громогласно заявлял: "Нет, вы только послушайте, что теперь пишут! И это наша так называемая независимая пресса!" Слово "независимая" он произносил по слогам и с таким количеством яда, что оно могло запросто отравить неподготовленного слушателя.

– Ну, началось! – успевал вставить кто-то.

– Я вам скажу, когда это началось! – на свой лад подхватывал эту реплику старикан. – С полной ответственностью я заявляю вам, что это началось давно! И это не наша, это ваша, повторяю, именно ваша пресса! – подчеркнуто объявлял он, не обращаясь ни к кому лично, хотя всем давно было известно, что слова адресованы худому, молодцевато державшемуся старикану в плешивом фетровом берете и значком с изображением российского триколора, приколотого к лацкану пиджака.

– Да! Это началось давно, но вы ошибаетесь, если думаете, что это так и будет продолжаться!

Его оппонент белел как мука высшего качества, потом становился опасно багровым, снова белел, и лез трясущейся рукой в нагрудный карман за валидолом, но продолжал стоически сохранять гордое молчание.

– Мы не потерпим! Слышите? Не потерпим больше этого подлого издевательства! Этого надругательства над страной! – продолжал инвалид. – Вы ответите! Нашему терпению приходит конец! Вот здесь, – потрясал он журналом подписчиков, – нет, здесь! Да, именно, здесь, – хлопал он вдруг себя по жилистой лысине, – все имена с адресами! С их липовыми прописками и явочными квартирами! И когда мы снова придем к власти…

– Нет! – не выдерживал такого поворота плешивый берет, рассыпая из склянки таблетки валидола. – Никогда! Запомните, этого никогда не будет! Даже если…

– … когда мы снова придем к власти, – настаивал инвалид, не позволяя своему оппоненту перехватить инициативу, и судорожно сжимая задрожавшей рукой палку, – мы сурово спросим с каждого!.. И мы…

– Мы не допустим! Мы больше не допустим этого! Если надо, мы снова поднимем народ! Мы поставим его под свои знамена! Мы выведем его на улицы и поведем на баррикады!..

– Опять!.. Опять эта пьяная сука спиздила из моей стопки последнюю газету! – неожиданно встревала ненавистница моей алкоголички, украшая их спор срывающимся визгом.

– Это я-то сука?! – тут же подхватывала ее соперница, подпрыгивая на месте, отчего ее съехавшая на бок юбка выпускала такой сгусток застоявшегося шмона, что мне приходилось тут же обильно сплевывать. – Это мать твоя была сукой, а тебя зачала от минета, потому что во время очередного аборта ей по ошибке выскоблили яичники!..

– Вот! Вот он ваш народ! – перекрывал их крик инвалид. – Полюбуйтесь, до чего вы довели его! И это его вы собираетесь повести за собой на баррикады?!..

– Нет! Это вы довели его до такого состояния! До полного бесчувствия! Вы обесчеловечили его годами тирании и лжи, низвергнув до разврата и пьянства!..

– Это у тебя сука сгнили яичники от хронического триппера! А свою давалку тебе не заложить даже в ломбард, потому что ты давно ее пропила!..

– Ах, ты про́блядь! Да чтоб тебе самой заложить туда свою давалку или пустить по рукам, чтоб ты ее себе не расчесывала!..

– … но не далеко, не далеко уже время, – срывался на тоненький крик плешивый берет, – и на смену ему придет другое поколение! Я уже вижу эту славную молодежь! Мы воспитаем ее!..

– Воспитаете?!.. – зеленел от бешенства инвалид. – Да! Я тоже вижу это новое поколение жалких уродов, которое воспитала уже ваша желтая пресса! – и, схватив со стола разобранные газеты, он демонстративно швырял их на пол. – Вот! Вот! – потрясал он избежавшим общей участи свежим номером "Советской России". – Вот где осталась еще правда! И мы сохраним ее для грядущих поколений!..

– Ха-ха-ха! – тоненько заливался плешивый берет, стараясь придать своему смеху вид сатанинского хохота, в то время как его рука судорожно, из последних сил хваталась за сердце. – Я помню еще советский анекдот, смысл которого станет не внятен грядущим поколениям: в ваших "Известиях" столько же правды, сколько в "Правде" известий!..

– Хо-хо-хо! – покрывал его сочным басом инвалид, широко разевая рот, словно ему перехватывало дыхание. – Нет! Это ваша "Независимая газета", – произносил он по слогам, – такая же независимая как ваш президент и купленный вами парламент!.. И когда придет время, вы лично… слышите?.. лично ответите перед народом за ваше предательство!..

Неизвестно до чего довел бы обоих этот спор, но тут на крик прибегал начальник смены и, покрыв их на чем свет стоит, грозился поувольнять всех за срыв утреннего плана. И плешивый берет запихивал, наконец, под язык таблетку валидола и, повесив на плечо сумку, в которой по соседству мирно лежали и "Советская Россия", и "Независимая", торопился отнести их заждавшимся и таким же обманутым подписчикам. А его непримиримый враг, собирал с пола разбросанные только что газеты, и, кипя от праведного гнева, отправлялся делать то же самое.

Вообще, как ни странно, из множества разных профессий, которые мне привелось за свою жизнь перепробовать, ни до, ни после этой, я никогда не встречал людей настолько разобщенных, как в почтовом отделении. Здесь никто ни с кем не поддерживал отношений, тем более не заводил близкого знакомства, и если находил неожиданно точки соприкосновения, то исключительно для вражды. Каждый появлялся здесь с таким видом, словно забежал на минуту, и обращал на другого внимание только в том случае, если нужно было выплеснуть свое раздражение. Можно сказать, что каждый из присутствующих имел здесь своего личного недруга, а то и нескольких, смотря по тому, скольких зараз он мог потянуть. Но в основном это были на дух не переносящие один другого соседи по столу, настолько закоренелые в своей отрицательной привязанности, что стоило одному свалиться с какой-нибудь простудой и не выйти на работу, как другой тоже немедленно заболевал. Как правило, эти люди проработали бок о бок не один десяток лет, а их рабочие места располагались напротив. Они проводили вместе всего несколько часов в день, находясь в постоянном взаимоотталкивании, но никто не мог бы им объяснить, по какой причине это происходило. Они вращались в своем обозначенном узком кругу, словно привязанные к неудобным жестким сиденьям запущенной карусели, и ничто не в силах было освободить их, до тех пор, пока она не остановится. Может быть, все это происходило по причине никчемности выбранной ими профессии. Их работа была чисто механической, не требовавшей ни умственного усилия, ни азарта, ни проявления личных способностей, ничего, кроме нескольких годами наработанных навыков, позволявшим им с той или иной быстротой сортировать почту. Они походили на одинаково подобранных, безупречных в своем равнодушии ангелов, болтавшихся между небом и землей, с должной расторопностью разнося врученные им вести. Они несли в своих потрепанных из кожзама сумках, свежие и устаревшие новости, дурные известия, письма, в которых радость и смех перемежевывались с тупым человеческим горем, чье предназначение было увлажнять слезами носовые платки, они несли любовные записки, сплетни, повестки в суд, извещения о банкротстве, неосторожно оброненные признания, доводившие адресата до самоубийства, но их сердца были наглухо запечатаны, более прочно, чем оболочки этих бумажных конвертов. Каждое утро газеты кричали о катастрофах, наводнениях, смене политических режимов, крушении поездов, но даже если б назавтра первые полосы газет пестрели известием о Конце Света, они преспокойно распихали бы их по своим сумкам и разнесли ничего не ведающим подписчикам.

Так все и продолжалось. Как скоро выяснилось, эта убогая работа отнимала слишком много времени. Я надеялся, что у меня будет свободен весь день, но когда я возвращался домой в восемь утра, разбросав в почтовые ящики десяти, а то и двенадцати многоподъездных домов утреннюю почту, у меня просто слипались глаза от усталости, и я заваливался спать. Со временем я привык не ложиться и переносить свое ежедневное недосыпание на ногах, как болезнь, шатаясь до ночи подобно сомнамбуле, но от этого я мало выигрывал.

Под Новый год один из почтальонов неожиданно ушел в отпуск, и на меня повесили вечернюю разноску. Несколько дней я продержался словно по какой-то инерции, пока перед самым праздником валом не пошли поздравительные открытки. Это утяжелило мою сумку почти вдвое. Вдобавок, их оказалось чересчур сложно разбирать, поскольку каждый норовил надписать адрес где и как придется, выводя его словно курица лапой. Буквы плясали у меня перед глазами, наезжая друг на друга, расползались, рассеивались, и потом, в полутемных с вечно разбитыми лампочками парадных, пальцами, онемевшими от мороза, перебирая весь этот хлам, роняя и собирая его с грязной заплеванной лестницы, я вновь и вновь пытался прочитать номера квартир, чтобы не ошибиться, опустив чьи-нибудь никчемные поздравления в ячейку чужого ящика. Я заканчивал теперь вдвое позже, но все равно не справлялся, оставляя часть не разбросанных открыток на завтра. Но завтра их приходило еще больше. Это было похоже на дурной сон, что повторялся с тобой изо дня в день в непреложной последовательности. Казалось, весь мир сошел с ума и занялся рассылкой дешевых поздравительных открыток. Их были тысячи, и каждая содержала в себе одно и то же, почти слово в слово, так что создавалось впечатление, будто все их писал один, не слишком далекий в умственном развитии человек. Они были разукрашены цветами, зверюшками, скоплением новогодних елочек и прочей мишурой, но оставались неизменными по своей внутренней сути. Весь мир оставался неизменным из года в год, так и не дождавшись обещанного обновления. Вся его непреходящая глупость сосредоточилась в этих убогих, одинакового формата листках, чье предсказуемое появление было словно дурной вестью. Они были словно растиражированная жизнь, в спешке разменянная на жалкую мелочь, худшее представление о ней. Сколько придурков из года в год желали друг другу одного и того же, как будто только затем, чтобы этому так никогда и не суждено было сбыться. С таким же успехом они могли отослать свои наилучшие пожелания самому Господу Богу или хотя бы Санта-Клаусу, это не прибавило бы ровным счетом ничего ни самому отправителю, ни его адресату. Все прочили друг другу здоровье, семейное счастье, денег, любви, радости, но, по какой-то злой иронии, каждый новый год приносил в их семьи болезни, разводы, преждевременные утраты, старость и смерть, еще до той поры, пока с радужной плотной бумаги успевал сойти старательно наведенный на нее глянец. Они были выписаны аккуратным правильным почерком, но все словно содержали в себе какой-то изъян, чудовищную, случайно погрешившую против истины ошибку, которую невозможно было теперь ни исправить, ни даже стереть, как если бы все они оказались созданы лишь для того, чтобы по прочтении быть сразу же отправленными в помойное ведро…

В свете уличного фонаря мир казался исполненным безнадежного уныния. Он хотел быть торжественным, но оставался пустым и строгим. Он сам был создан словно по ошибке, и даже лучшее, что было в нем, не могло послужить ему оправданием… Запахи корицы и хвои доносились из часто открываемых дверей квартир. Я стоял, перебирая замерзшими пальцами поздравительные послания. Мне казалось, я слышу, как они будут читать их там, в тишине своего земного уюта. "Вот это нам пришло от тети Вали… А это от Женечки… Помнишь, мы как-то отдыхали с ней в Крыму?.." Мир был полон тоски и воспоминаний. Давно ушедшего. Позапрошлого. Даже лучшие его надежды не сбылись. Они раз за разом переносились на неопределенный срок, в отдаленное будущее, как все эти пожелания. И, разменянные на слова, оседали на хрупких листках, как копоть из печных труб на оконных рамах. Даже, успев во время, эти открытки словно бы пришли с опозданием. И это был печальный итог всего…

 

4.

 

В отеле "Мэрриот" предлагали работу портье. Я успешно прошел собеседование, после чего мне выдали ливрею с красными погонами и штаны со стрелками. Когда я облачился во все это, то стал похож на адъютанта, разжалованного в денщики. Стоило мне распахнуть входную дверь, как постояльцы испуганно шарахались в сторону, совершенно забыв про положенные мне чаевые. "Ну, этому много не дадут!" – обреченно вздыхал я, время от времени поглядывая на себя в зеркало.

Нас оказалось человек семь в штате, ради денег готовых на все. Таскать чужую поклажу было только одной стороной нашего поганого ремесла, причем не самой прибыльной. Больше всего бабок мы срубали на такси. У парадного входа постоянно отиралась пара-тройка бомбил на раздолбанных тачках, плативших нам двадцать процентов. У них были свои смены, совсем как у нас. На иждивении гостиницы состоял целый гараж с новехонькими шестисотыми "мерсами", у которых бомбилы отбирали хлеб, но как ни странно их никто не сгонял. Видно, их крышевали серьезные парни. Скорей всего, security самого отеля. Когда какой-нибудь недоумок спускался из номера вниз и кричал на весь холл “taxi! taxi!”, мы должны были отвести его на reception, чтобы оформить заявку, но мы попросту вели его на выход, где уже поджидали нетерпеливые «орловские рысаки». При виде этих допотопных четырехколесных чудовищ с громыхающим движком «интуристы» хватались за голову. Oh, fuck! Oh, motherfucker!” – только и могли выговорить они, пока втискивались в кабину. Под стать этим агрегатам были и погоняла бомбил. Сейчас я помню только двоих. Морду и Дикого. Морда был за главного и разъезжал на «копейке». У него было большое брюхо, упиравшееся в руль, и рожа гопника, сделавшего не одну ходку на зону. Вдобавок его правую щеку пересекал большой лиловый рубец, похожий на присосавшуюся пиявку. Its safety! Its safety!” – убеждали мы какого-нибудь незадачливого седока, подводя его к Морде, и при этом крепко держали с обеих сторон, чтоб он не дай бог слинял.

С этими бомбилами у нас потом случились разногласия по поводу денег, из-за чего собственно я и потерял работу. Но об этом позже.

Другой статьей были путаны. Администрация гордилась, что у само́й гостиницы не дежурило ни одной ночной бабочки. Считалось, что таким образом поддерживался престиж заведения. Это самодовольное ханжество было нам только на руку. В округе было полно ночных кабаков, где можно было склеить шлюху на любой вкус. С этого мы тоже имели свои маленькие комиссионные, не говоря уже о том, что для подобной авантюры обыкновенно заряжалась тачка. Самым известным местом считался «Ночной полет», бывшее детское кафе-мороженое «Север». Оно пользовалось особенной популярностью у иностранцев. Многие из них, приезжая в Москву впервые, уже знали расценки, причем даже с вызовом такси. Я помню одного маленького японца, похожего на ручное шимпанзе с каким обыкновенно туристы фотографируются на Арбате. Он был чернявый, улыбчивый и плотный, в выпуклых круглых очках, и с тем особенным выражением хитрости и непроницаемости в сощуренных близоруких глазах, какое довольно часто встречаешь у выходцев с востока. Но в его взгляде было еще что-то неуловимое, потому что иногда глазки его начинали вдруг нервно бегать, и этот тревожный бегающий взгляд и делал его похожим на дрессированную обезьянку. Я нес его чемоданы от самой машины, маленького серебристого микроавтобуса с правосторонним рулевым управлением, подкатившим к главному входу, так что создавалось впечатление, будто он прямо так и приехал на нем из страны восходящего солнца, и его время от времени начинающие метаться глазки поначалу ввели меня в заблуждение. Я знал, что япошки обычно жмутся на чаевые, ограничиваясь как правило одним долларом, и решил, что именно этим он и собирается отделаться. У него была довольно объемная, превышающая его собственный рост поклажа, и внутренне я был согласен как минимум на десятку, поэтому когда в лифте он в очередной раз забегал глазками, я сделал такое мрачное лицо, что он, собиравшийся было открыть рот, чтобы что-то спросить, мгновенно заткнулся. Я хорошо знал по опыту, что стоит тебе дружески поболтать с клиентом, так сказать, дать себе поблажку, почувствовав себя с ним на равных, как это будет для него хорошим поводом, чтобы не заплатить. Это минутное панибратство могло обойтись тебе слишком дорого, поскольку, сократив установленную между вами дистанцию, ты рисковал неожиданно для себя оказаться «приятелем», которому уместнее всего было протянуть в благодарность руку. Для того, чтобы понимать это, не требовалось родиться философом. Достаточно было пару раз, вместо сухого похрустывания зелени, довольствоваться этим дружеским рукопожатием…

Когда я сгрузил все чемоданы в номере, мой япошка полез в карман, но вместо ожидаемого кошелька вытащил вдруг блокнот. Он быстро полистал страницы, шевеля губами, и, видимо, обнаружив искомое, резко повернулся ко мне и на ломанном английском проквакал: Night flight! Night flight! Night flight!” И так несколько раз, словно конченный придурок. Эту запись он, видимо, сделал еще на родине, и теперь проверял ее магическое действие на мне. Я сразу смекнул, что его бегающие глазки выражали лишь нетерпение, с каким он рвался в бой, и, сдержанно кивнув, привычно откликнулся: taxi?.. Через пару минут я уже тащил к лифту новые чемоданы, а мой японец, облегчив свой кошелек на положенную мне десятку, летел в ночном такси к своему маленькому приключению.

Я помню другого постояльца, мистера Али Бабу. Это прозвище утвердилось за ним непонятно по какой причине, но довольно прочно прилипло. Он был то ли из Саудовской Аравии, то ли из Арабских эмиратов и походил на откормленного бедуина, которого нарядили в европейский костюм. В Москве он появлялся периодически, по делам бизнеса, но за ним всегда числился “люкс”. Как только его белый лимузин подкатывал к главному входу, bellman уже бежал, громыхая перед собой тележкой для ручной клади. Его приезд всегда сопровождался большой помпой. Я так ярко помню это еще и потому, что он случился как раз в мое первое дежурство, и походил на сказку из «Тысячи и одной ночи». Сначала его лимузин, подобно белому слону, вклинился в плотный поток машин, текущих по узкому переулку, и, глухо прошуршав на мягких покрышках по брусчатке мостовой, мягко притормозил у входа, качнувшись на упругих рессорах. Из открывшейся двери высыпало несколько смуглых феллахов с непроницаемыми лицами, и вслед за ними три женских фигуры, укутанных от глаз до самых пят, и похожих на восточных невольниц, какими обыкновенно изображают их на старинных гравюрах. Они неслышно проскользнули мимо своих бесстрастных телохранителей с глазами настоящих ассассинов и тут же исчезли в ждущем их с открытыми дверьми лифте. Затем прошло несколько долгих минут, способных показаться вечностью, и, наконец, из брюха белого слона вывалился сам Али Баба, бог богов, внучатый племянник пророка, нефтяной король, глина всех глин, благословенный в деяниях и потомках. Он выпал, словно бильярдный шар из лузы, маленький круглозадый колобок, выточенный из слоновой кости, в костюме от Armani и белоснежной чалме, и покатился на кривых коротеньких ножках по расстеленному ковру.

Его прибытие доставляло массу хлопот службе безопасности и собирало лишних зевак в холле, терявшихся в догадках о статусе женщин в таинственных покрывалах, и делившихся во мнениях то в пользу законных жен, то наложниц. Официально же значилось, что в гостиницу прибыл именитый восточный гость со своими тремя незаменимыми секретарями. Эта славная традиция продолжалась из месяца в месяц и неожиданно нарушилась в один из его приездов, когда на расстеленной ковровой дорожке не показалось ни одного закутанного в шелковую накидку привидения. В тот день Али Баба просеменил по ней один в сопровождении хмурых ассассинов и, не возбуждая лишних толков, прошмыгнул в номер. Он сидел там до трех часов ночи, когда неожиданно появился в холле под бдительным оком двух охранников, не отстававших от него ни на шаг. На нем была темная короткая накидка и на глазах черные очки, предназначение которых было скрывать их обладателя от любопытных взоров. У подъезда вместо привычного, блестевшего как горный снег лимузина, ждал неброский автомобиль с застывшим на переднем сиденье шофером. Али Баба приостановился и спрятал в узких манжетах блеснувшую в темноте драгоценным камнем запонку. В этот поздний час он был похож на легендарного Гарун Аль-Рашида, под прикрытием ночи замыслившим отправиться по спящим улицам Багдада, чтобы под видом простолюдина проникнув в самые мрачные его трущобы, познать нужды и тяготы своих подданных, и к утру, вернув себе истинное свое обличье, с высоты власти справедливо вершить правосудие. Он вернулся, впрочем, очень скоро в компании двух не сильно пьяных, но довольно развязанных шлюх, и, даже не зайдя в бар, пропустить с ними стаканчик-другой, тут же повел в номер. Водитель не глушил мотор. Они спустились ровно через десять минут, причем шлюхи – несколько ошеломленные этой быстротой и как будто даже протрезвевшие. Он бросил их тут же, у лифта, и, хлопнув дверцей авто, снова укатил в ночь. Сделав таким образом еще одну ходку, уже через каких-нибудь пол часа он возлежал вальяжно в баре перед чашкой дымящегося кофе, попыхивая словно кальяном толстой ароматной сигарой, а по бокам его, словно тени, стояли два безмолвных мюрида.

Другим любителем «групповухи» был господин Разин, бизнесмен из Самары. Он был не слишком привередлив и обыкновенно поручал выбор шлюхи одному из бэллменов. Это был неплохой приработок, поскольку, кроме чаевых, давал возможность урвать из денег на такси, которое он также оплачивал. Несколько раз эта обязанность ложилась на меня, и я честно мотался в «Ночной полет» с одним из специально прикомандированных на этот случай бомбил. Но скоро, не видя в этом особого смысла, а еще больше утомившись однообразием, стал водить шлюх прямо с Тверской. Это было тем более выгодно, что помимо денег на такси, которые я теперь полностью клал в карман, уличные шалавы обходились мне чуть не вдвое дешевле. К тому же, насколько я мог судить, господин Разин оставался раз от раза все более доволен. Обыкновенно я отбирал для него двух молодых девиц, одну непременно в теле и одну худощавую и мелкую, выглядевшую чаще совсем как несовершеннолетняя преступница. Надеюсь, это привносило в секс господина Разина некий экстрим. Постепенно я вошел во вкус, и даже, рискуя грозящим мне разоблачением, ленился спуститься чуть ниже по панели в поисках другого товара. Иногда я позволял себе экспериментировать и, отступая от правила, выбирал вдруг что-нибудь совсем неординарное. Например, двух совершенно лысых девок с выбритыми до блеска черепами, или же обладательницу чересчур пышного бюста на пару с совершенно плоской. Все шалавы с Тверской знали меня в лицо, и частенько, когда я шел на работу в ночную или вечернюю смену, здоровались со мной как со старым знакомым. Такая халява продолжалась довольно долго, пока в один прекрасный день, выбранная мной по традиции худощавая девка, не оказалась на деле несовершеннолетним пидаром в женском парике.

В целом я совсем не плохо устроился. Я завел себе привычку ездить на такси, курить приятно пахнущие сигареты и утолять жажду хорошим французским вином. Когда я был на дежурстве в гостинице, мои карманы ломились от «зелени» и пачек презервативов. Последние я взял за правило всякий раз носить с собой, после того, как однажды в вечернюю смену ко мне в холле подошли два постояльца и, перемежая прекрасный английский чистейшей, отборной бранью, поинтересовались, почему в сортире этого fucking hotel не стоит автомат с гондонами, и где, fucking shit, они могут разжиться парой-другой резинок на брата. Я сбегал в ларек на углу, заработав мелочь на сигареты, а заодно и на пиво, и с тех пор всегда носил в кармане несколько резинок, время от времени пополняя израсходованный запас.

Больше всего мне нравились ночные смены, где полагалось дежурить одному. И я дорожил этой возможностью остаться в одиночестве. Каждый раз, заступая примерно в девять, я успевал подхватить последнюю волну прибывающих постояльцев, едва управляясь в одиночку, бегая с этажа на этаж, спотыкаясь, матерясь и не имея возможности даже отлить или выкурить сигарету. Потом, ближе к полуночи появлялось новое бедствие, наплыв тех же самых гостей – самоуверенных, праздных, нетерпеливых, пахнущих духами и дорогими сигарами, подобно наводнению бившихся в дверцы сверкающих вороной сталью иномарок и уносившихся на них к однообразным ночным развлечениям, чтобы через несколько часов их жалкие истерзанные обломки принесло обратно, как остатки кораблекрушения приливом. Но в этот краткий промежуток наступало долгожданное затишье. Медленные, неторопливо проходящие в бездействии часы, без суеты, без забот, с неповторимым ощущением полного отсутствия времени, где ты был полностью предоставлен самому себе. Это была иллюзия, фантом, такой же расплывчатый и обманный как сама, породившая его, ночь. И то, что творилось в ней, тоже имело оттенок фантома. И ты мог сидеть в бездействии целые часы, казавшиеся то мгновеньем, то целой вечностью, и вдруг заработать почти целое состояние, всего лишь притащив букет цветов для какой-нибудь девицы, пожелавшей таким образом среди ночи выказать свой каприз готовому на все стареющему любовнику. Или оказаться вдруг один на один с незнакомой женщиной, вызвавшей тебя по коммутатору, чтобы объяснить ей как включается душ. И когда ты действительно демонстрируешь ей, как он включается, она вдруг неожиданно начинает смеяться и, распахнув халат, демонстрирует тебе, что под ним абсолютно ничего нет, кроме ее обнаженного и сверкающего белизной тела. А потом, взяв тебя за руку, засовывает себе между ног, где все течет и плавится от поглощающего ее жара. А когда ты уходишь, она вкладывает тебе в ту же самую руку, еще пахнущую ее соком, сложенного вчетверо «франклина». И с тех пор каждая полученная тобой сотня будет ассоциироваться у тебя с запахом горячей женской промежности.

Я помню и другие картины, неясные, как сгустки тумана, и меланхоличные, как тусклый рассеянный свет, за которыми стояла какая-то загадка, пролог некой истории, быть может, маленькой драмы с неизвестным тебе концом. И когда я говорю об этом, то перед глазами у меня стоит один эпизод, связанный с армянской свадьбой, который по какой-то причине до сих пор не выходит у меня из головы. Я помню, как среди ночи был разбужен девушкой, дежурившей на reception. Я только заснул тогда в маленькой комнате для хранения багажа, утомившись после вечерней трехчасовой беготни, когда на девятом этаже, где располагался пентхаус, кому-то срочно понадобился портье. Я расправил затекшие после неудобного и беспокойного лежания на жестких чемоданах члены и поднялся наверх. В коридоре перед дверью люкса стояла молодая пара. Заплаканная невеста – пышнотелая восточная красавица в белоснежном платье и под фатой с букетом крупных багровых роз – и жених, чернявый и худой человек в смокинге и маленькой восточной шапочке, что-то вроде ермолки. Эта шапочка, смуглость лица и худоба, и особенно его крупные печальные глаза на выкате делали его похожим на карикатурное изображение еврея в юмористическом журнале; возможно, он и был евреем, и я не могу понять, почему я так уверенно окрестил тогда про себя эту пару «армянской свадьбой», но это наименование до сих пор кажется мне, почему-то наиболее подходящим, так что я не в состоянии отступить от него и сейчас. Они не могли попасть в свой номер. Кажется, у них не срабатывала пластиковая карточка – своеобразный электронный чип, выдававшийся каждому постояльцу вместо ключа. Жених возился у двери, а невеста стояла у стены, опустив голову и обеими руками прижимая к груди букет. Я проверил их карточку, она работала, он всего лишь вставлял ее в щель не той стороной. Я распахнул дверь, и невеста, скользнув мимо, заметалась по гостиной, утопая шпильками туфель в мягком, похожем на стриженный ровный газон ковре. Я не помню, каким образом я вдруг тоже оказался в номере, но через мгновенье я уже стоял между ними, и невеста, едва сдерживая рыдания и все также не выпуская букета из рук, быстро говорила что-то низким гортанным голосом, то и дело оборачиваясь ко мне, словно призывая в свидетели, а жених возражал также гортанно и горячо на своем странном восточном наречии, и во всем этом не чувствовалось ни ссоры, ни минутной размолвки, а лишь какая-то бесконечная, ни с чем ни сравнимая грусть. И под конец этой сцены она осела вдруг на пол, глухо рыдая, с этим нелепым букетом роз у груди, а он повернулся и вышел на балкон. И потом, уходя по коридору, я долго еще слышал ее сдавленные, заглушенные стенами люкса рыдания. И я так и не узнал тогда, что произошло между ними в этом богатом убранстве гостиницы с мягкими коврами и роскошным видом на ночную Москву из распахнутой настежь балконной двери.

Но я помню и другую историю, похожую скорее на одну из киноновелл  Тарантино, когда точно так же был разбужен среди ночи, чтобы, поднявшись этажом выше, очутиться в номере, который занимали несколько айзеров. Они сидели полукругом, в одинаковых черных брюках и белых рубашках, перед надорванным целлофановым пакетом с какой-то пудрой, рассыпавшейся по ковру. Лучше было бы сказать, что они сидели правильным амфитеатром, в центре которого был этот надорванный пакет и еще один айзер, стоявший перед ним виновато опустив голову. Он, как и все был одет в такие же черные брюки и такую же белую рубашку, с той только разницей, что спереди рубашка была залита кровью. Кровь лилась у него из носа, и он время от времени шмыгал им, стараясь ее остановить. Когда я постучался и вошел, один из сидевших поднял голову и, тронув за плечо старшего, молча указал в мою сторону. Минута или две прошли в том же торжественном молчании, после чего старший тоже поднял голову, но, не поворачиваясь и не обращаясь ни к кому конкретно, хотя ясно было, что слова адресованы именно мне, отчетливо произнес: «Пойди и купи стиральный порошок», и потом добавил – «дайте ему денег». Я посмотрел на стоящего посреди комнаты человека, вернее, на его залитую кровью рубашку, и сказал, что в три часа ночи, я вряд ли смогу купить поблизости стиральный порошок, а рубашку самое лучшее будет сдать в прачечную при гостинице. Тогда «старший» повернулся, наконец, ко мне и довольно спокойно, но зловеще изрек, что ему посрать на эту рубашку, что скоро в этой рубашке будет несколько лишних дырок, и что это будут вовсе не запасные петли для пуговиц, и если я не хочу носить такую же точно рубашку, то через час стиральный порошок должен быть здесь. Я взял толстую пачку денег, спустившись в подвал, нашел прачечную и ссыпал в пакет пол кило превосходного сухого «Ариэля», после чего, живой и невредимый, отправился досыпать в свою каморку для хранения багажа, не мучаясь догадками о происхождении той белой дряни из прохудившегося мешка, рассыпанной на полу, о назначении стирального порошка, понадобившегося вдруг так срочно, и менее всего интересуясь дальнейшей судьбой айзера в окровавленной рубашке, надеясь, что к тому времени его уже пристрелили.

Вот так, или примерно так проходила самая спокойная часть ночи. А потом… потом, наконец, наступало окончательное затишье. Когда никто не мог больше потревожить тебя ради исполнения собственной прихоти. Когда даже сам Сатана не нуждался в твоих мелких услугах и забывался тяжелым удушливым сном.

 В густых, пахнущих летней сыростью предрассветных сумерках начинали едва обозначаться потухшие краски, тени, и все проплывало передо мной, чередуясь в неясной, непонятно кем определенной последовательности, но раз и навсегда закрепленной связи – официанты, постояльцы, подведенные яркой косметикой лица путан и ярко горящие зеленые огоньки ночного такси. Они проходили передо мной, безликие, бесчисленные, отстраненные, проходили по моей жизни как по ковру. В чужой номер, в чьи-то объятья, в распахнутую дверцу такси. Просто проходили сквозь нее, как сквозь эту самую ночь, с глазами пустыми и впавшими, утомленными от вина и веселья, никогда не приносящего радость. Проходили с единственной целью, чтобы устать от самих себя. Они садились в мягкие с плавным ходом авто и уносились куда-то в ночь, чтобы к утру те же самые машины вернули их, пустых и бесчувственных, остывших как отработанный шлак.

Всегда, после проведенной в отеле ночи, я любил прогуляться утром по начинавшему просыпаться городу, не для того, чтобы выветрить весь этот чад, сколько убедиться, что утром этот город также реально существует. Но это был другой город. С пустынными улочками, дворниками, сонно скребущими шершавой метлой тротуар, с продрогшими деревьями и мостовой, и заползающим в подворотни и подвальные щели туманом. И даже утренняя бодрая толчея, постепенно поднимавшаяся на главных улицах, была несхожа с вялой торопливостью ночи.

Но я помню картину, почему-то ярко запечатлевшуюся в моей памяти, в одну из таких прогулок. Это было на маленькой, утопающей в зелени улочке, какие все реже теперь встречаются в центре. Щебетали проснувшиеся птицы, слепило солнце, восходя над домами, и на одном из балконов старинного особняка, опираясь на резные перила, стоял человек и смотрел на все это с мягкой улыбкой. И в его взгляде было столько очарования, ясности, столько очевидной, ничем не замутненной чистоты, что я поневоле остановился. Этот человек на балконе старинного дома был словно свидетелем какого-то всепреображающего волшебства, постоянного обновления, происходящего у всех на глазах, но скрытого от невидящих взоров мелкой обыденностью, и его мягкая, просветленная улыбка была лишь подтверждением этого. Он словно с высоты своего балкона благословлял это солнце, эту свежую омытую утреннею росой зелень, щебет птиц, весь этот просыпающийся город, и город в ответ также благословлял его.

Утром я всегда испытывал нечто похожее на утомление. Но это была не та страшная физическая усталость, которую чувствует каждый после ночной рабочей смены, проведенной на ногах; нет, а скорей что-то сродни унынию. Я с трудом возвращался к действительности, ощущая себя примерно так, как пациент в послеоперационной палате, постепенно приходящий в сознание после сильной дозы наркоза. Из всего происходящего в гостинице в эти утренние часы я могу выделить только одну постоянно повторяющуюся картину, которая живо запечатлелась у меня в памяти. Это было появление в холле у фонтанчика одного и того же старика из номера на втором этаже, который всегда сходил вниз по широкой мраморной лестнице и тяжело опускался в громоздкое кожаное кресло перед столиком с утренними газетами. Он внимательно просматривал их все, номер за номером, затем молча откладывал в сторону и, опершись обеими руками о массивные подлокотники, замирал глядя куда-то вдаль невидящими уставшими глазами. Он был прилично, дорого и со вкусом одет, аккуратно причесан, и меня всегда удивляло, что он может искать там, в этом ворохе принесенной только что прессы, еще пахнущей свежей типографской краской. И когда он замирал вот так, с глазами обращенными в неведомое пространство, то напоминал мне какую-то аллегорию, притчу о неком старце, прочитавшем священные скрижали, и не обнаружившим себя ни в списках живых, ни мертвых. И я думал, что заставляет его ровно без четверти восемь сходить сюда по мраморной лестнице, подобно театральному призраку в одном и том же одеянии, и, опустившись в массивное кожаное кресло, исполнять этот странный ритуал.

И так было всегда. То есть я помню, что в душе у меня всегда оставалось недоумение после столкновения с людьми. Как горький осадок, который я уносил с собой в свое одиночество. Быть может, виной тому было мое врожденное любопытство или скорей неодолимая склонность к самому отчаянному фантазированию, лучше даже сказать, домысливанию, которое понуждало меня видеть вполне очевидные вещи в каком-то совершенно ином свете, совсем не присущем общепринятому взгляду на мир. Все это происходило по причине того, что я, пропуская все виденное через себя и, внешне оставаясь безучастным, не просто оставался сторонним наблюдателем, но отзывался на все каким-то болезненным сопереживанием, подобно тому, как при касании к одной из клавиш рояля приходит в содрогание каждая его струна. Я всегда замечал в этом мире не то, что в нем есть, а то, что мне хотелось бы в нем увидеть. То же самое касалось и людей. Я припоминаю, что часто приписывал им черты и свойства, о существовании которых в себе они даже не подозревали. Нисколько не идеализируя их, я произвольно наделял их качествами, характерными скорее для злодеев или святых, чем для простых смертных, причем без всякой моральной оценки, но подобно, быть может, генетику, прозревающему в каждом живущем организме его истинную породу. Это часто давало повод самым нелепым недоразумениям, поскольку, при более близком знакомстве, мое первое влечение, сменялось мгновенным охлаждением, совершенно необоснованным на первый взгляд. Это было тем более странно, что я, вообще, не любил людей и, будучи по природе своей склонным скорее к одиночеству, совершенно не пытался сблизиться с ними и только, случайно сойдясь покороче, из простого любопытства стремился как можно ближе узнать, после чего тут же терял к ним остатки всякого интереса. Было бы вернее сказать, что меня разочаровывали не люди, а мои представления о них. И я помню, как, быть может, совершенно необоснованно стал сторониться одного паренька, работавшего чистильщиком обуви в холле гостиницы. Это был негр из какой-то маленькой развивающейся Африканской страны, которого администрация отеля определила на эту должность по каким-то своим личным соображениям. Я думаю, это объяснялось не расовой дискриминацией, а теми истинно буржуазными и довольно примитивными представлениями о роскоши и "хорошем тоне", похожими скорей на исторический пережиток, когда их непременным атрибутом являлся чернокожий в ливрее у парадного входа и такой же его менее удачливый собрат, ставший обладателем ящика с гуталином. Эта была дань определенной моде, неписаному, но аккуратно исполняемому правилу, подобно тому, как всякая шлюха, не будучи от природы блондинкой, по традиции обесцвечивала пергидролем волосы. Я думаю, в глазах администрации он выполнял довольно ответственную функцию – некоего необходимого реквизита, наравне с пальмой в кадке и мраморными колоннами, оправдывающими статус пятизвездочного отеля. Надо сказать, что он мастерски справлялся с этой задачей, ничуть не роняя своего достоинства. Легкий, сухой и поджарый, с той царственной, почти женской осанкой, которая отличает истинных представителей чернокожей породы от любой из существующих рас, он непринужденно склонялся, перед рыхло рассевшимся в кресле бледнолицым угнетателем, словно автослесарь в шиномонтажной мастерской, опустившийся на колено, чтобы подтянуть разболтавшееся у тачки колесо. Сапожные щетки летали у него в руках, унавоживая черной ваксой истертую кожу чужой обувки, как будто он пытался придать ей тот особенный эбеновый блеск, отличающий выделку его собственной шкуры. Он казался мне маленьким дьяволом, не погнушавшимся самой презренной земной профессии, поскольку она была ни чуть не хуже любой работы в аду, и, значит, ставила его на́д этим презрением. При этом он улыбался так открыто, добродушно и широко, как способны улыбаться одни только негры. Он еще издали одаривал тебя этой ослепительной белозубой улыбкой, выражение которой было всегда одинаково, кому бы она не предназначалась. Помню, что мне особенно нравилось первому здороваться с ним, чтобы, застав его врасплох, лишний раз увидеть, как расцветает на его лице эта улыбка, после чего тебе всегда протягивалась для приветствия тонкая у запястья рука с удивительно сухой, словно никогда не потеющей ладонью. Его, кажется, звали Джим. Он уже несколько лет учился в Москве и довольно хорошо, без тени акцента говорил по-русски. Иногда только, если услышанная им фраза была особенно трудной для понимания, его лицо становилось на миг сосредоточенным и напряженным, и создавалось впечатление, будто мимикой он старается помочь тому мучительному процессу мысли, что происходит в его голове. Мне приходилось говорить с ним от случая к случаю, и всегда по работе, когда случалось исполнять какие-нибудь срочные поручения в той части гостиничного комплекса, которую я еще плохо знал, и где стояло его рабочее кресло. Но всякий раз, после общения с ним, я уносил какое-то удивительное чувство легкости, что довольно редко бывает даже после беседы с очень близкими людьми. Мое отношение к нему резко изменилось после одного случая. Однажды в холле ко мне подошел постоялец и спросил, где он может разжиться травой. Это была довольно опасная авантюра, хотя и сулила приличные барыши. Дело в том, что в отеле работали стукачи из службы безопасности, которые под видом клиента могли подъехать к тебе с подобного рода предложением, проверяя на вшивость, после чего ты немедленно увольнялся. Поэтому, вместо того, чтобы заработать немного зелени, я решил не рисковать и сделал вид, что не понимаю его вопроса. При этом я конечно как мог дал понять, что при других обстоятельствах, смог бы оказаться гораздо более смышленым. В сущности, мой ответ был ни «да», ни «нет», некая китайская тарабарщина, которую каждый мог толковать, как ему заблагорассудится. Постоялец внимательно оглядел меня с ног до головы и отправился к бару. Через четверть часа я заметил его сидящим в большом кожаном кресле у внутреннего лифта с газетой в руках, в то время как Джим, яростно работая щетками, доводил до совершенства его и без того безукоризненные, сверкающие как зеркала туфли. Я дождался, когда Джим освободится, и, улучив минуту, как бы ненароком обмолвился о моем недавнем разговоре, а потом в лоб спросил, давно ли живет здесь этот постоялец, и что он, вообще, думает по этому поводу. Я преследовал двоякую цель, надеясь, что Джим не только развеет мои опасения насчет клиента, но, и как многие черные, знает, где можно достать наркоту. Я ожидал от него любой реакции, только не той, которая за этим последовала. Его лицо приобрело вдруг то сосредоточенно напряженное выражение, так знакомое мне по тем моментам, когда он с трудом улавливал обращенную к нему фразу, но теперь это не было результатом работы мысли. Оно как-то вдруг сразу и наглухо закрылось, будто захлопнулись ставни. И потом, глядя на меня ничего не выражающими глазами, тоном, в котором странно переплетались неподдельная скорбь и бесконечная глупость, он сказал, что не знал о том, что этот господин идет по пути такого ужасного порока, но он ничуть не сожалеет, что чистил ему туфли, потому что, во-первых, это его работа, а во-вторых, он как член молодежно-христианского союза должен пройти через многое в этой жизни, потому что готовиться стать проповедником… И хотя его ответ был не хуже любого другого ответа, я больше никогда не обращался к нему ни с какими вопросами, даже когда исполнял срочные поручения в той части гостиничного комплекса, где стояло его рабочее кресло, и которую я еще плохо знал. Его мир оказался гораздо проще того, что я себе представлял. По устройству даже проще ящика для хранения ваксы, которым он пользовался…

Большинство из тех, кто перебывали в этих стенах, попросту стерлись из моей памяти. Если же говорить о действительно заметных постояльцах, я не могу не упомянуть господина Каретника, сибирского нефтяного магната. Он был истинным нашим спасением, поскольку никогда не скупился на чаевые, даже если ты просто сопроводил его от машины к лифту. При одном его виде в нас просыпались настоящие холуйские чувства. Так, наверно, крепостные называли своего помещика «добрый барин». При этом надо сказать, что он совершенно не имел привычки сорить деньгами. Разница была в том, что он щедро ими одаривал. И делал это так, что у тебя никогда не возникала мысль, будто ты оказал ему услугу за деньги.

Я помню, как в мороз он стоял у парадного входа, ожидая, когда подадут машину в аэропорт; без шапки, расстегнутый, в добротном, но легком заграничном пальто. Он собирался лететь домой, в Красноярск, и держал в руках небольшой букет роз, судя по оформлению, купленный здесь в каком-то элитном цветочном салоне. Букет был безвкусным, чересчур навороченным, с огромным количеством блестящей позолоты на целлофановой обертке, ленточек и другой совершенно не нужной, не вяжущейся с ним мишуры. Настоящий апофеоз купеческого безвкусия. Он смотрел на него с большой любовью. В его огромных мужицких руках, букет выглядел хрупкой аляповатой игрушкой, готовой вот-вот сломаться. Он, видимо, и сам чувствовал это, и старался держать его как можно бережнее, при этом немного смущенно улыбаясь. В какой-то момент ему, видимо, захотелось вдруг поговорить с кем-нибудь, быть может, просто поделиться переполнявшими его чувствами, и он сказал, обращаясь ко мне: «Это я купил специально для жены». И осторожно повертел букет в руках. В этот момент он походил на большого ребенка. Я не знал, что сказать. Я продолжал молча стоять рядом. И когда, наконец, к подъезду подали машину, большой черный лимузин с тонированными стеклами, я облегченно вздохнул. Мне было неловко наблюдать эту сцену. Неловко потому, что за все время работы здесь я отвык от проявления чего-либо человеческого в людях…

У нас началась затяжная война с бомбилами. Их рожи отморозков и вдобавок изношенные тачки попросту отпугивали клиентов. К тому же гостиничные таксисты за левые ходки платили нам на десять процентов больше, но их, к сожалению, не всегда можно было застать, поскольку выезд их заранее часто бронировали на reception. Мы динамили бомбил как могли, иногда просто ловя тачку на улице, пока не подъехали их "бандиты". Они оказались довольно внушительного роста, но, чтобы напустить еще больше страху, растопыривали пальцы и жевали сразу по нескольку пластинок bubble gum.

– Что у вас тут за проблемы, ребята? – вяло поинтересовался "пахан". – Или вы хотите, чтобы вам всем переломали ноги?

– Гостиничные водилы накидывают нам еще по десять процентов, – сказал один из bellman'ов, вместе со мной вытащенный на разборку.

– С тебя хватит и столько, – отрезал "пахан". – Всем все понятно?..

Повисло молчание. Они пожевали еще немного свой bubble gum, и, как видно, собрались уходить.

– Слушай, – сказал я, – мы можем решить проблему, а можем оставить ее как есть, но тогда все повторится. Уйду я, придет другой, и, если по соседству ему кто-то заплатит больше, только последний дурак решит отказаться, и, поверь мне, он найдет способ обойти твоих ребят. А когда он их кинет, ты тоже останешься в минусе.

"Пахан" соображал. Он не привык делать то, к чему не прикладывалось мускульное усилие, но, для того, чтобы понять очевидные вещи, даже ему могло хватить интеллекта. Наконец, он выплюнул свою жвачку, мешавшую, видимо, думать.

– В общем, так, – повернулся он к стоявшему тут же Морде. – Будешь башлять им еще пять процентов… А вы не наглейте…

– Но… – попробовал было вставить хоть слово Морда.

– Базар окончен!..

Они запихнули свои тела в маленькие "девятки" и, хлопнув дверцами, укатили.

– Ты… ты… – попер на меня брюхом Морда, но я отпихнул его как огромный надувной мяч. Шрам на его щеке стал пунцовым.

– Ты не будешь работать здесь, парень! – еле выговорил он. – Запомни, не будешь!

– Ладно, – сказал я, – ладно. Договорились.

Через неделю кончался мой трехмесячный испытательный срок. Меня вызвали в кабинет менеджера, тридцатилетней незамужней бабы, похожей на ездовую кобылу. Рядом с ней расположился начальник security отеля. Некоторое время все молчали. Они копались в моих бумагах. Начальник security постукивал по столу холеной, в черной короткой шерсти рукой.

– Неделю назад вы разменивали валюту в обменном пункте отеля, – наконец, заговорила менеджер. – Вот ваша объяснительная записка, которую потребовал с вас дежурный. Вы знаете, что сотрудникам не разрешается появляться здесь в нерабочее время?

– Знаю.

– И однако вы сделали это?

– Я сделал это сразу по окончании смены. То же самое прямо передо мной сделала девушка, отработавшая на reception, но с нее никто не требовал составления объяснительных записок.

– Вы здесь не для того, чтобы указывать нам, что должны были сделать другие.

– …

– Почему вы не произвели эту необходимую вам валютную операцию в любом другом обменном пункте Москвы?

– Здесь выгодный курс.

– Это грубое нарушение ваших должностных обязанностей.

– Я учту это.

Она иссякла, взглянув на начальника "охранки". Он сидел, заложив ногу на ногу, и мягко постукивал по столу холеной, в белоснежном манжете рукой… никогда не получавшей ни с кого чаевых… ни разу в жизни не поднявшей по лестнице ни одного чужого чемодана… Он разлепил рот.

– Дежурный вечерней смены заявил, что вы грубили и сопротивлялись, когда вас пытались не допустить в гостиницу. Вот его докладная, – небрежно, двумя пальцами поднял он из стопки какой-то листок. Рукой, ни разу в жизни не писавшей объяснительных записок… никогда не пытавшейся сбыть потом заработанную валюту по выгодному курсу…

– Это не так, – ограничился я ответом.

– У меня нет причин не доверять дежурному вечерней смены, как хорошо зарекомендовавшему себя сотруднику.

– Позовите сюда дежурного вечерней смены, – предложил я.

– В этом нет необходимости. В гостинице, как вы знаете, ведется круглосуточная видеозапись. Я могу просмотреть за этот час пленку.

– В таком случае просмотрите ее.

– И вы не опасаетесь, что я действительно сделаю это?

– Я настаиваю, чтобы вы сделали это.

Они переглянулись, как бы не зная, что подсказать друг другу. Он перестал постукивать рукой по столу. Повисло молчание.

– Работающие в штате водители жалуются, что, в обход положенным правилам, вы отправляете постояльцев отеля к таксистам, стоящим у главного входа вопреки запрету администрации и занимающимся частным извозом без всякой лицензии.

Я посмотрел на него в упор и не мог сдержать улыбки. Как ловко он все перевернул! Все знали, что он кормится от стоявших у главного входа вопреки запрету администрации бомбил, и как раз именно поэтому их никогда не уберут оттуда.

– Речь идет о bellman'ах, вообще, или обо мне лично?

– Мы ведем разговор лично о вас.

– Тогда не считаю нужным, говорить что-либо в свое оправдание.

– У вас слишком много нарушений. Мы не можем держать в штате такого работника. Наша прямая обязанность оградить отель от подобного рода…

– Значит ли это, что я уволен? – спокойно оборвал я.

Они удивленно переглянулись, покоробленные перешедшей на чужую сторону инициативой.

– Безусловно! Мы не можем…

– В таком случае, – остановил я, наслаждаясь своей невозмутимостью, – позвольте мне считать этот разговор оконченным.

Они молчали. Я поднялся и вышел.

………………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………………

………………………………………………………………………………………………