НЕВЫДУМАННЫЕ РАССКАЗЫ. 2000 - 2012
ТАБУН
Начались в Москве первые воздушные тревоги, пожары (немцы поначалу сбрасывали на город зажигательные бомбы, чтобы посеять панику), и родители отправили меня в эвакуацию в деревню от греха подальше, потому что я всюду совал свой нос, бегал по крыше нашего большого дома, надеясь схватить специальными щипцами горящую зажигалку и погасить ее, сунув в бочку с водой или засыпав песком, как это надлежало сделать по правилам противовоздушной обороны.
Новая деревенская жизнь полностью захватила меня: там были лошади и они стали предметом моей страсти. Каждую минуту я стремился прожить верхом на лошади. Ездил я, естественно, без седла, потому что в деревне никто и никогда не ездит в седле.
Только один раз, и то уже после войны, я видел верхового в деревне; он был председателем объединенного колхоза, и не слезая с коня, материл баб, перебиравших картошку в открытых воротах большого сарая. Бабы потом объяснили мне, что он не спешивается потому, что круглые сутки пьян, на ногах стоять не может, а в седле держится хорошо.
Я быстро освоился и довольно прилично ездил «охлюпкой» - так называли деревенские эту езду. Лошадей не взнуздывали - это тоже не принято в деревне, а управляли лошадью с помощью «недоуздка», без удил, которые жестоко раздирают губы лошади.
Обратав, таким образом, лошадку недоуздком, я ехал впереди большого табуна на водопой к реке. Солдаты расквартированного в селе артиллерийского дивизиона, гоняя своих лошадей вечером на водопой, иногда брали с собой и кого-нибудь из мальчиков, кто вечно крутился около их большой конюшни, находившейся на самом краю села.
Мне было поручено возглавить табун - держаться впереди, чтобы показывать направление движения остальным лошадям к реке.
Я трясся вялой рысцой под гору, разгоняться было ни к чему, тем более, что дорога шла между двумя оврагами, сильно размытыми дождями, и песчаные края оврагов местами подходили к самой обочине дороги с обеих сторон.
Моя лошадь почему-то начала прибавлять ходу, хотя я старался ее придерживать. Впереди меня оказалось несколько лошадок, и моя кобылка перешла в галоп. Она была небольшая мохнатенькая, спокойная, ходила в упряжке и, тем более, было странно, что она проявила такую резвость. Табун, который сначала двигался позади меня, заскакал и, нагнав, охватил нас со всех сторон. я очутился в самой гуще лошадиных тел. В моих ушах до сих пор стоит дробный топот почти двух сотен копыт, как будто кто-то огромный неистово молотит на твердой неподатливой земле. Этот тупой грохот стал угрожающим, когда дорога сузилась и горячие бока скачущих лошадей прижались к моим ногам. Лошади были испуганы, они оказались в ловушке и жались к середине, боясь сорваться в овраги. Дорога была довольно длинной и уклон ее возрастал, а ширина обочин уменьшалась по мере приближения к реке.
Сначала я изо всех сил тянул повод на себя и съехал со спины на самую холку лошади. Еще немного и я оказался бы на земле. Перестав тянуть повод, я уперся руками в холку, стараясь удержаться на ней и хоть немного передвинуться назад - это было невозможно: они шли тяжелой плотной массой, сгрудившись вокруг меня на узкой дороге, их страшная слитная сила несла меня вперед. Время остановилось.
Внезапно распахнулось огромное пространство реки. Табун вырвался из горловины дороги и, рассыпавшись по берегу, вспенил воду. Моя лошадь резко остановилась, ткнулась мордой в реку. Я сорвался с холки и, пролетев по воздуху, плюхнулся в воду... Лошади пили. Смеркалось.
Тот солдат, что послал меня вперед, в расстегнутой гимнастерке, без ремня, не спеша выехал на берег. Он сказал, что лошадка, ходившая в упряжи в паре с моей, обогнала нас по дороге, поэтому я не мог придержать свою лошадь, она бежала за любимой подружкой.
2000
ТРИ ТОВАРИЩА
1.
Из моих школьных довоенных приятелей я помню Веню Рождественского, его я встретил по возвращении из эвакуации в Москву в начале 1943 года. Мы вместе делали уроки до войны, то у меня, то у него дома, он был рассудительный и уравновешенный, и я любил с ним заниматься.
Трамвай, который шел в центр, был набит битком, мы обнаружили друг друга висящими на подножке, и на ходу выяснили, кто где находился с начала войны и чем занят. Веня всегда чистый и аккуратный выглядел странно. Он был в замызганной телогрейке, и от него шел какой-то дух нечистоты и затхлости. Он только что пришел из тюрьмы, куда угодил за опоздание на работу больше чем на двадцать минут. Был во время войны такой сталинский закон (принят он был перед войной): если человек, советский человек, опаздывает на работу на двадцать одну или двадцать две минуты, его сейчас же судят и сажают в тюрьму на год. Естественно не в тюрьму, а в лагерь, где он работает за похлебку бесплатно. Лагерь въедается в поры его тела, и запах этот неистребим. Больше я Веню не встречал, хотя мы жили недалеко друг от друга.
2.
Другой школьный товарищ встретился мне в Даниловской бане, куда ходили жители всего нашего околотка. Его фамилия была Ломов. Мы его прозвали Ломоносовым, поскольку он был отличником и еще толстым, и по этому случаю все кому было не лень его колотили.
Ломоносов снисходительно с наглым видом спросил меня в бане: «Ну ты что, все рисуешь? А я уже экстерном школу кончил». В течении всей войны и после войны, когда я уже учился в институте, всё встречались мы в бане, и, после неизменного вопроса «Ну ты что, все рисуешь?», он сообщал мне поочередно, что окончил экстерном институт, защитил кандидатскую диссертацию, потом докторскую...
Спустя несколько лет, я встретил его уже в нашем магазине в винном отделе, он деловито запихивал в огромный портфель бутылку портвейна и после ритуального вопроса «Ну ты что, все рисуешь?», на который он не ждал ответа, Ломоносов сообщил мне, что работает директором Автотракторного института; теперь я встречал его постоянно в винном отделе, запихивающим бутылку в портфель, и каждый раз он сообщал мне, что работает директором института, так что восходящая кривая его карьеры выровнялась и пошла горизонтально.
При наших встречах в магазине я стал замечать, что его мясистая физиономия приобретает постепенно подозрительно красноватый оттенок. Когда я встретил его в последний раз, она приобрела откровенно свекольно-бурый цвет; он не задал мне своего обычного вопроса, но жаловался на жизнь, на то, что жена сломала ногу, катаясь на лыжах, на сложности на работе; больше я его не встречал - жизнь развела нас окончательно. Так он и не спросил меня, что я рисую.
3.
Третьего моего школьного товарища, с которым я учился в первом классе, я встретил всего один раз в Бронетанковой Академии им. Сталина в Лефортово. Тогда нам с ним было около тридцати лет. Наша встреча произошла в том возрасте, когда перед молодым офицером в мирное время открываются необозримые горизонты карьеры. Струев был сыном высокопоставленного военного, что в школе создавало ему романтический ореол; мы все ему завидовали, - наши отцы не были военными, они были обыкновенными отцами.
Знаменитый екатерининский дворец в Лефортово - громадные анфилады зал; в одой из них находился музей Академии, там в небольшой комнатке хранителя музея четверо художников делали эскизы батальных панно для аудитории, где сам начальник Академии, маршал Ротмистров, читал лекции. Панно должны были изображать танки в будущей войне в разных природных и тактических условиях.
Маршал был прост в обращении с нами, несмотря на всю суету вокруг него и свиту из генералов и полковников. Пожилого старшину - хранителя музея - маршал обнимал за плечи и разговаривал с ним как с равным: видимо они прошли вместе фронт, а может быть и жизнь. Когда панно были закончены и стояли в ряд, прислоненные к стене, маршал пришел принимать работу. Свита почтительно стояла немного позади него. Все панно были одобрены и приняты, но по поводу одной детали в картине, изображавшей взятие моста воздушным десантом, возник вопрос. Разногласия среди консультантов были еще в процессе работы, но сейчас эту проблему мог разрешить только маршал.
Река, мост, парашютисты, опускающиеся на мост, на берега реки, должны захватить его и удерживать до подхода наших передовых частей. Все это происходит в двухстах километрах от линии фронта в тылу противника. На дороге, выходящей из леса на горизонте, появились три танка, спешащих к мосту для поддержки десанта. Некоторые генералы, из наших консультантов, считали появление танков преждевременным: они могли погибнуть, оторвавшись так далеко от своих баз снабжения, и тогда их прорыв оказался бы бессмысленным. Этот вопрос и был задан маршалу во время приема работ. Он на минуту задумался: мнение маршала было окончательным и обсуждению не подлежало. Свита молча ждала ответа. Маршал отчетливо проговорил: «Они, конечно, погибнут, но это хорошо, что они прорвались, пускай остаются в картине».
Незадолго до этого финала я шел по бесконечной анфиладе Академии в приемную маршала, чтобы подписать какой-то документ. Войдя в приемную, я увидел в правом дальнем углу сидящего за столом Струева в чине майора, он видимо, был адъютантом маршала, потому что кроме него в огромной приемной за другим столом в другом углу сидела только машинистка. Я подошел к Струеву, он встал, я задал ему идиотский вопрос: «Ты что здесь делаешь?» На что он совершено резонно ответил: «А ты, что здесь делаешь?» Я сказал: «Я здесь работаю». «И я здесь работаю», - ответил Струев и вытаращив глаза, расправил плечи и вытянулся: в приемную вошел генерал. Так он вытягивался и таращил глаза в течение нашего последующего содержательно разговора несколько раз: в приемную кто-то входил, а, поскольку все входящие были старше его по званию, то ему приходилось каждый раз таращить глаза и вытягиваться по стойке «смирно». Больше я Струева не встречал, он, наверное, дослужился до больших чинов.
КАК МОЙ ОТЕЦ ИЗБЕЖАЛ СМЕРТИ НА ДУЭЛИ
Отец, будучи в армии в 1916 году, ехал в санях-розвальнях вдвоем с другим офицером, своим сослуживцем и приятелем. Оба были в подпитии. Отец в чине подпоручика служил в саперной части неподалеку от города Изборска Псковской губернии.
Приятель его был сильно пьян. Ему показалось, что отец его оскорбил, и он тут же вызвал его на дуэль. Тогда отец ему сказал - лесная дорога, вокруг ни души, два пьяных офицера стреляются - непристойно. Надо отложить дуэль на завтра. Он подумав, согласился с этим, и они дуэль отложили.
Когда утром, выспавшись, его приятель плескался под рукомойником, отец напомнил ему о том, что пора ехать стреляться.
- Зачем стреляться?
- Но ты же вызвал меня вчера.
- Разве? Я не помню.
Так мой отец избежал безвременной кончины в глухом лесу на проселочной дороге потому, что его друг был замечательным стрелком. Отец же мой не только нагана - винтовку не мог прилично держать и прицеливаться. Ротмистр, обходивший строй бывших студентов, долженствующих через два месяца стать офицерами, всегда несколько задерживался возле моего отца, осматривал его со всех сторон и говорил сокрушенно: «Все правильно, но винтовка сама по себе, а Казаров сам по себе».
ОТЕЦ
Я люблю своего отца, по-настоящему я понял это сейчас, когда стал старше его. Теперь я понимаю, как тонко, исподволь (его любимое словечко), он меня воспитывал, как отдавал мне свой горький жизненный опыт, как надеялся, что я не повторю его наивных ошибок молодости.
Я любил его и раньше и в детстве и в юности, но не понимал, что люблю. Отец и мать - они даны и только.
Вместе мы пережили в Москве вторую мировую войну. В России она была чудовищной, ее назвали Великой Отечественной, т.е. второй Отечественной и в отличие от первой 1812 года, Великой. Она действительно была Великой по тем миллионам, которые она перемолола в России и тем миллионам, которые остались, и которых она воспитала.
Его она забрала, а меня воспитала.
Отец умер, в сущности, молодым, в возрасте 56 лет, сразу после войны от голода и болезней, а я остался. Теперь я старше его на двадцать лет.
В конце войны, я начал серьезно писать с натуры и весной 1945 года ходил на этюды в Донской монастырь, был очень увлечен этим, и каждый написанный пейзаж был для меня событием. Ранняя весна, серенькое небо, черные деревья, надгробия Донского некрополя, лужи, отражения в воде...
Показал работу в очередной раз отцу, он не понял отражений деревьев и спросил, что это такое, я был раздосадован потому, что считал этюд удачным, и резко ему ответил, так, как никогда с ним не разговаривал. Отец замолчал. Мы были душевно очень близки и его боль передалась мгновенно мне, я как бы обидел сам себя, мне было плохо. Ну и пусть мне будет еще хуже, уже исправить ничего нельзя и пусть будет все хуже и хуже. Эта мука так и осталась во мне навсегда.
Мой отец умер, он унес эту обиду, а я так и остался с ней и как бы в вечном долгу перед ним.
САУЛ
Очень хороший скульптор Саул Рабинович - ученик великих французов: Бурделя, Деспио и еще многих, работавших в 30-е годы в Париже.
На вопрос - как Вас угораздило в 37 году вернуться в Москву? ответил - я же не знал.
Он не знал! Все знали, и уже были расстреляны или сидели, а он не знал. Святая простота.
Мы ехали, вернее, нас везли в легковой машине «Москвич 407», по тем временам комфортабельном автомобиле отечественного производства, в Нижний Новгород, тогда называвшийся Горьким, и Саул рассказывал свою жизнь в Париже.
Его послали, как талантливого скульптора, на стажировку в Париж где-то в конце 20-х годов. Тогда Советская власть посылала молодых скульпторов в Париж совершенствовать мастерство, видимо, для того, чтобы, вернувшись, они могли изготавливать высококачественные памятники мертвым и живым вождям. По возвращении их аккуратно сажали на большие сроки или ликвидировали. Тем более, что они возвращались, как правило, намного позже времени окончания командировки.
Саул вел в Париже красивую светскую жизнь. учился скульптуре, сидел в кафе, ходил по мастерским художников. Одним из его друзей был Сальвадор Дали. Саул рассказывал о нем так. «Друг у меня был - Дали, теперь он чудит. Однажды он выставил кофейную чашечку с блюдцем выстланные с внутренней стороны мышиным мехом.
- Зачем мех?
- А чтобы пить кофе на Северном полюсе, - сказал Дали».
Однажды Саул, не умея управлять автомобилем - он нигде этому не учился, - поехал с любимой на новой дорогой машине в Ниццу и доехал до Ниццы. Правда от машины мало чего осталось. В то время такое было возможно.
Он с любимой даже родил ребенка. Спустя многие годы, дочка этого ребенка приехала в Москву. Саул плакал...
- Как же Вас не посадили?
- Удивительно!
В Москве, оглядевшись, Саул пошел к Меркурову. За высокой оградой у Меркурова был большой дом, мастерская и целая фабрика по производству огромных статуй вождей. Меркуров был неприкасаем. На его территорию никто не смел войти посторонний. У него была вертушка к Сталину. Меркуров сказал - Саул, ты отсюда никуда не выходи. И Саул несколько лет жил у него и рубил из розового гранита истуканов, шагнувших вперед с наклоном головы, выражающим несокрушимую волю, и рукой, заложенной за борт долгополой кавалерийской шинели до пят.
Так Меркуров спас Саула.
Мы привезли в город Горький эскизы росписей и скульптурных рельефов для оформления интерьеров Нового Дворца Культуры горьковского автозавода. Их рассмотрели на большом собрании дирекции, парткома и профсоюза автозавода. Все эскизы были одобрены и приняты к исполнению в натуре.
05.05.09
БЕЗ НАЗВАНИЯ
Зима 1941 года. Затемненная Москва. Пусто. Трамвайная остановка. На остановке двое: мой отец и незнакомый человек, по виду рабочий. Молча ждут трамвая. Рабочий, обращаясь к отцу и одновременно в никуда: «До чего довели – срать нечем».
ПРО АБАНЮ
Еще до войны Абаня решил навсегда уйти от своей жены. Для надежности предприятия он сел на велосипед и уехал на Эльбрус в альплагерь, рассчитывая, что там она его не достанет. Не тут-то было. Вскоре он получил от нее телеграмму, что ему нужно срочно прибыть в райвоенкомат. Вернувшись в Москву, увидев на столе повестку, предписывающую немедленно явиться, Абаня, как был - в белых брюках и начищенных зубным порошком парусиновых туфлях - пошел в военкомат. Без лишних слов был посажен в теплушку (сорок человек - восемь лошадей) и отправлен в Польшу. Две недели их катали по разным дорогам не выпуская из вагона. Когда они приехали в Польшу, польская война закончилась, белые брюки и туфли стали серыми. Так, не начав и не закончив польской войны, Абаня плавно перешел в Отечественную. Все разговоры о возможной новой войне Абаня заканчивал фразой: «Все равно все начнется с Польши».
КОРОТКИЙ РАССКАЗ
Незадолго до войны построенная в Охотном ряду гостиница «Москва», детище Сталина, являлась центром притяжения для всякого мало-мальски себя уважающего советского человека. Она была прекрасна. Дворцовые интерьеры отделаны дорогим мрамором, плафон ресторана расписан самим Лансере - одним из отцов-основателей советского монументального искусства. В первом этаже был лучший после Елисеевского магазин «Гастроном» со входом со стороны Охотного ряда, прямо напротив нового здания Госплана, в котором теперь заседает российская Дума.
Вот в этот-то гастроном направился Абаня Шмидштейн за несколько минут до Нового года вскоре после возвращения с войны. В советские времена, в день перед Новым годом все магазины Москвы и всей Российской империи, закрывались рано, как в обычные дни, за исключением одного гастронома в гостинице «Москва», который закрывался в 12 часов ночи, так что продавцы встречали Новый год на рабочем месте.
Надо сказать, что свое странное имя Абаня приобрел в детстве, когда он не умел выговорить уменьшительное - Абраня (от Абрама) - и оно прилепилось к нему на всю жизнь, и этот большой здоровый мужик так и звался Абаней.
Будучи редким тогда «автолюбителем», то есть «частником», обладателем автомобиля «Москвич» первой послевоенной модели, говорят целиком содранной с трофейного фашистского «Опеля», машины небольшой компактной, вполне надежной, Абаня приехал на нем в гастроном гостиницы «Москва». Купить шампанского для встречи Нового года. Магазин открыт, народу никого, остаются считанные минуты до Нового года, продавцы в белых одеждах стоят за сверкающими прилавками готовые обслужить каждого, кто в последний момент придет в «Гастроном».
Пройдя всю войну, как говорили от звонка до звонка, оставшись живым с целыми руками и ногами, сохранив веселый нрав и энергию для мирной жизни, Абаня теперь восполнял на радостях пропущенные и недоступные в течение четырех лет войны удовольствия и мгновения счастья.
Так вот, двери распахнуты настежь, пол магазина на уровне тротуара, маленький узкий «Москвич» свободно проходит во внутрь главного гастронома Москвы.
Как для всякого фронтовика, для Абани в тылу, в мирной жизни не было ничего невыполнимого. Мгновенно возник план. Въехать в магазин, повернуть к кассе, заплатить, получить чек, задним ходом подать к прилавку, получить шампанское и, развернувшись таким образом, выехать на улицу.
Когда машина уже пересекла порог, в дверях материализовалась фигура милиционера. Она произнесла фразу, впоследствии вошедшую в историю: «Гражданин, я оценил вашу идею, но вы сами понимаете, что я не могу вам этого позволить».
18.04.2008
ХУДОЖНИК И МОДЕЛЬ
(быль)
Советский живописец, академик, живой классик Аркадий Пластов пишет с натуры очередной портрет мужика-колхозника в своей деревне.
Между ними происходит следующий разговор:
Модель: Аркаша, а сколько тебе за это дадут, небось зелененьку (3 рубля)?
Художник: Да нет, поболе.
Модель: Ну, что, синеньку (5 рублей)?
Художник: Нет, поболе.
Модель: Ну, что же, красненьку, что ли (10 рублей)?
Художник: Ну, да, красненьку.
Модель (вздыхая): И все с нас.
2007г.
ВОЕННЫЕ РАССКАЗЫ БОРИСА ПЕТРОВИЧА ЧЕРНЫШЕВА
Художник Борис Петрович Чернышев в 1945 году, в составе пехотного полка, со своей 45-милиметровой пушкой, в просторечии - «сорокопяткой», дошел до Кенигсберга. Уже после войны, оставаясь совершено независимым от общества, в условиях крайней нужды, он создал несколько уникальных авангардных произведений в архитектуре в технике мозаики из естественного камня, множество фрагментов-вариаций в смешанной технике мозаики с фреской и оставил необъятное наследие живописи темперой и мелкой пластики в обожженной глине. Борис Петрович, человек необычайного внутреннего благородства, в последние счастливые годы своей жизни, жил и работал в окружении любящих его друзей и учеников. Он вошел в историю русского искусства в самый мрачный тяжелый ее период как антипод лакейско-коньюктурной живописи, как один из тех художников, на которых зиждется русская культура во все времена, во времена и цветения и упадка...
Я записал военные рассказы Бориса Петровича Чернышева, не будучи совершенно уверен, что кто-нибудь их запишет. Я решил, что должен, даже обязан, записать все, рассказанное Борисом Петровичем, во время нашей с ним поездки на юг России. Само поездка была замечательной. Мы были почти все время вдвоем и говорили обо всем, что только ни приходило нам в голову.
Итак, военные рассказы Бориса Петровича Чернышева.
Рассказ первый. КАК Я ГОРОД ВЗЯЛ
Борис Петрович в самом конце войны, уже в Германии, находился в расчете 45-милиметровой пушки, которую возила пара лошадей. Его части предстояло взять небольшой городок. Въезд в город перегораживала баррикада, за ней сидели немцы и довольно сильно стреляли. Из всего расчета оставались в живых лишь Борис Петрович и возница. Они курили, сидя в укрытии за длинным земляным валом, пересекавшим дорогу примерно в двухстах метрах от баррикады; за ним поместилась и пушка, снятая с передка, и две их запряженные лошади, и они сами.
Удивительно было, что, рассказывая свою жизнь на войне, Борис Петрович делал это так, как если бы речь шла о каком-то другом, похожем на него человеке. Это ощущение усиливалось еще тем, что представить рассказывающего Бориса Петровича в той другой действительности войны было трудно. И все-таки, создавался образ, всеми своими чертами напоминавший его в теперешнем его обличии античного философа.
Я вижу курящего Бориса Петровича, молодого, скорее всего стриженного, без бороды, в каске, а может быть просто в пилотке, который привык делать все уверенно, быстро, как бы не размышляя, но в данный момент пребывающего в вынужденном бездействии. Вдвоем с возницей они представляли «некомплект» - стрелять они не могли, и дела для них никакого не было.
Прибежал начальник артиллерии полка. Глаза от водки красные. В руке пистолет. По его виду они сразу поняли, что сейчас произойдет что-то такое, чего никак не должно произойти.
- Менять огневую, вперед!
- Куда вперед? Впереди ничейная полоса, вся простреливается!
- Менять огневую, застрелю!
Воткнули пушку на передок. Сели. Возница разобрал вожжи, начал нахлестывать лошадей, и они, медленно развернувшись, выехали на дорогу. Не видя ничего перед собой, не замечая стрельбы, под удивленными взглядами наших разведчиков, укрывшихся в канаве вдоль дороги, поскакали вперед, стараясь не думать о том, чем кончится эта езда.
Борис Петрович и возница уже лежали в кювете вместе с опрокинувшейся пушкой - обе их лошади были убиты одна за другой - когда из-за баррикады высунулся немец с поднятыми руками.
Борис Петрович в этот момент находился в размышлении о том, что они выполнили приказ, сделали все, что могли, и обвинить их ни в чем нельзя. Рядом с ним лежал один из разведчиков, который приполз по канаве.
Увидев немца, разведчик вскинул автомат.
- Стой, - сказал Борис Петрович и ударил по стволу рукой, - он сдается.
Борис Петрович не был тщеславным человеком, вообще, сказать, что он не был тщеславным - это сказать очень мало. Он был человеком, преданным тому делу, которому в настоящее время служил. Борис Петрович считал, что именно тогда, опередив разведчика, он взял город.
Немец высунулся побольше. Стрельба прекратилась. Немец вылез во весь рост, несколько мгновений постоял с поднятыми руками и так, с поднятыми руками, побежал в нашу сторону. За ним выскочила и побежала в нашу сторону вся баррикада.
Немцы сдались.
Бориса Петровича и возницу за этот бой наградили орденом Славы III степени.
Что-то у них там случилось, то ли убило офицера, то ли они его сами убили, но они сдались. Фронтовая газета сообщила, что рядовой Чернышев и рядовой (тут следовала фамилия возницы), выкатив свою пушку на передовую и уничтожив беглым огнем баррикаду противника, способствовали взятию нашими войсками немецкого города N.
Рассказ второй. НАШИ В ГОРОДЕ
Немецкая самоходка, пятясь задом, продолжала бить по городу противотанковыми болванками. Ударяясь об углы и стены домов, кроша кирпич и штукатурку, они вызывали раздражение входивших в город солдат. Слепая ярость самоходки была бессмысленна, она не могла принести большого вреда, стреляя болванками. Тем не менее, упрямая методичность, с которой через равные промежутки времени производились выстрелы, не давала солдатам успокоиться после боя и держала всех в напряжении.
Наконец, самоходка ушла. Последняя ее болванка все же нашла свою жертву, это был один из командиров, которого прибило к стене дома к тайной радости наших солдат, ненавидевших его за злобный характер.
Борис Петрович был привержен к размышлению при всяких обстоятельствах. На войне он размышлял о ее случайностях и ее законах, и в том, что убило плохого командира, не жалевшего солдат, он видел проявление некой высшей справедливости, хотя и ужасной. Ужасна была вся война. И в этом ее ужасе и нелепости она была обычной. Борис Петрович не относился к войне как к чему-то сверхъестественному, он не боялся ее, не ненавидел, он просто считал ее «странным занятием».
На центральной площади городка, сбившись плотной кучей, стояли пленные немцы и молча наблюдали за допросом, который вел военный трибунал, тут же на площади, за накрытым кумачом небольшим столом. Допросили уже троих. Вызывали по одному и после нескольких вопросов, отводя в сторону, расстреливали. Борис Петрович впервые видел такую большую группу пленных, стоявших в каком-то неуловимом порядке и совершенно спокойно ожидавших своей очереди. Внимание пленных привлек идущий по площади немецкий солдат. Толпа зашевелилась, в ней раздались голоса. Те, кто увидел шедшего первыми, начали показывать на него руками и повторять - «СС». Эсесовца, переодевшегося в простого солдата, допросили и тоже расстреляли.
Неспешную работу трибунала прервало внезапное появление наших самолетов, которые не знали, что город взят. Это были штурмовики. Борис Петрович не заметил, как он оказался в одном из подвалов, где наши и пленные немцы вповалку пережидали штурмовку. Там, в подвале, он вместе со всеми менялся с пленными табаком, курил немецкие сигареты, дожидаясь, когда улетят самолеты. Вражды не было. Трибунал свою работу больше не возобновлял, пленных немцев отправили в тыл, и война для них закончилась. Борису Петровичу предстояло идти дальше на запад.
Рассказ третий. ЧАЕПИТИЕ
Борис Петрович на марше отстал от своей части. Догнав идущих по дороге солдат на попутном грузовике, он не стал останавливать машину и, чтобы не тащиться пешком, проехал вперед несколько километров, слез на опушке леса, где можно было развести костер, вскипятить чай и в спокойной обстановке на отдыхе подождать бредущую по шоссе колонну.
Чаепитие было любимым занятием Бориса Петровича. Чай заваривался в маленькой пол-литровой фляге, закопченной на открытом огне настолько, что толстый слой нагара увеличивал ее объем. Флягу он сохранил до конца своей жизни, она была с ним всегда и везде, и в любой ситуации он находил способ заварить в этой фляге свой чай.
День подошел к концу. В сгустившихся сумерках Борис Петрович развел костер, вскипятил чай и начал поджидать своих. Окутанный легким туманом, почти в полной темноте, как выяснилось потом - вблизи передовой, сидящий у костра Борис Петрович смутил своих однополчан настолько, что они выслали вперед разведку. Со всех сторон, внезапно, из тумана выскочили люди с направленными на него автоматами. Борис Петрович «сдался».
Один из участников его пленения после войны жил в Москве, и изредка встречаясь с ним, всегда вспоминал, как борис Петрович напугал их тогда своим костром.
Рассказ четвертый. ВОЙНА С ЯПОНИЕЙ
В начале войны с Японией Борис Петрович оказался в степи на Дальнем Востоке. Он - армейский художник, получил задание командующего армией: всеми имеющимися художественными средствами оформить степь для расположения лагеря. Несколько грузовиков, набитых художественным оформлением: плакатами, лозунгами, портретами вождей и прочим материалом были в его распоряжении.
Вскоре после разбивки и оформления лагеря прибыла и расположилась в нем огромная масса людей - армия, которая должна была, как стало известно, совершить 750-километровый марш-бросок в сторону противника. Сборы были недолги.
Перед выступлением командующий выстроил всю армию в четыре шеренги так, что левый и правый фланги этого невиданного фронта тянулись в бесконечность. Сам он стоял со свитой перед строем. Прокричав команду - «За мной бегом марш!», командующий повернулся кругом и побежал в степь, за ним, колыхнувшись, побежали четыре шеренги, флангов которых не было видно.
Пробежав немного по степи, командующий остановился, сел на землю, снял сапоги и начал перематывать портянки, показывая личный пример всем своим солдатам. Он хотел обратить внимание людей на ноги перед походом. Так началась война с Японией.
Мы сидели на скамейке около пристани. В сумерках под деревьями сквера светились огоньки папирос будущих пассажиров чудом сохранившегося до нашего времени колесного парохода, который уже подходил к причалу. Борис Петрович окончил рассказ. После небольшой паузы он тихо сказал: - Я был хорошим солдатом.
ДЕНЬ ПОБЕДЫ
В жутко далеком 1945 году я со своим другом Лешей иду в центр, видимо на Красную площадь, к Спасской башне, к мавзолею, на улицу Горького, в центр. Мы идем посередине улиц с толпами хаотично шатающимися, но, в общем, тоже в направлении центра. Трамваи не ходят, и автомобили не ездят, только идут люди с испитыми лицами, молодые и не очень, взрослые и дети.
Война кончилась.
Мы идем по улицам Москвы, под ногами трамвайные рельсы, асфальт, булыжник, по которым в обычные дни ездят грузовики и редкие легковые машины.
На Манежной площади мы уже в густой толпе пьяной от безумной мысли: война кончилась - Победа!
Над толпой там и сям взлетают в воздух люди в военной форме, в гимнастерках и сапогах, с раскоряченными в разные стороны руками и ногами. Народ качает героев. Сегодня все можно - Победа. Молодые хулиганы придумали развлечение для себя: с криком «качать» подхватывают зазевавшуюся девицу и высоко подбрасывают, девица визжит. Тоже способ и знакомства. Мы с Лешей в сутолоке праздника наткнулись на нашу соседку Викторину с подругой, крикнули «качать», Викторина с ужасом шарахнулась от нас, но, узнав, сделала нам гримасу и исчезла толпе.
Мы довольны - приобщались к общему ликованию и не хуже других.
Тем временем, в толпе возникло какое-то внутреннее течение, вскоре оно стало разнонаправленными, то нас волокло в одну сторону, то вдруг в противоположном направлении, стихия этого необозримого скопления людей напоминала водную, но в море все-таки сохраняется направление господствующего ветра, здесь же угадать куда тебя понесет в каждый последующий момент было невозможно. Мы уже не могли распоряжаться своими руками и ногами. Руки прижаты к туловищам, ноги мелко перебирают внизу, чтобы не упасть. Люди притихли, никто не кричал, ничего не просил, не требовал, подчиняясь движению стихии. Скоро нас вынесло к ныне снесенной и заново построенной гостинице «Москва», прижало к закрытым в этот день дверям входа в метро «Охотный ряд». Толпа как штормовое море накатывалась на стену. Неожиданно она отхлынула. Между нами и краем людской волны оголилась полоса чистого асфальта, край волны кипел, люди пытались выскочить в пустое пространство, но какая-то невидимая сила держала их как магнитом в общей массе. В середине образовавшегося пространства крутилась сбитая с ног девочка лет восьми в пестреньком платьице, пытаясь вскочить, она, видимо, плохо понимала, что с ней произошло, и где она находится.
Левой рукой я захватил ее запястье мертвой хваткой. Мы с Лешей сделали молниеносный рывок к спасительному углу гостиницы «Москва». Протащив девочку по асфальту, единым махом я выбросил ее в пустоту за углом. В следующее мгновенье людская волна прихлынула, с хрустом и воплями припечатав крайних людей к стене.
Мы уже были на свободе. Девочка, наконец, вскочила на ноги, плача отряхивала платьице, терла ободранные об асфальт коленки. Она вспорхнула и бросилась бежать по Охотному ряду в сторону Большого театра, плача и не оглядываясь. Где она жила, как попала в эту толпу - Бог ведает.
Мы с Лешей пошли вперед на улицу Горького, жертв, как будто в этот день не было.
Стемнело. Ударили первые залпы. Ликующие толпы, дома - все осветилось немыслимым светом салюта Победы.
Когда, уже в конце своей долгой жизни, изредка вспоминаю я этот день, один день неизъяснимой свободы после великой войны, всегда вспоминаю и эту девочку. Жива ли еще она, помнит ли День Победы?
17.05.2008 Евг. Казаров
СОН
Огромный сарай на Луне. Сарай наскоро сбит из неструганных досок, внутри полутемно. Сквозь широкие рваные щели пробивается нестерпимый солнечный свет. Почти ничего не видно кроме этих сверкающих режущих глаза щелей. Снаружи угадывается классический лунный пейзаж под абсолютно черным непроницаемым лунным небом. Окон нет. у меня тягостная, почти невыполнимая задача: собрать воедино, чтобы отправить потом на землю женщин и детей, неприкаянно разбредшихся по всему огромному как Курский вокзал пространству сарая. Бегая повсюду, упрашиваю их не расходиться и сидеть в одном месте, чтобы одновременно выйти на посадку в транспорт, отправляющийся на Землю. Они собираются и тут же вновь уныло начинают расползаться в стороны. В этом вокзальном хаосе в состоянии крайнего возбуждения я веду их к выходу - большим воротам на ржавых петлях, уже раскрытых и пропускающих через себя нагруженную мешками и сумками толпу.
Наконец, они улетают. Сам старт проходит неприметно и я остаюсь один в опустевшем сарае, где нет уже ни единой души, в полной тишине, облегченно вздыхаю, - у меня свалилась гора с плеч. Я их отправил. Теперь можно подумать о себе, я полечу один, последний, здесь никого кроме меня нет.
Снаружи, перед воротами, на серой земле, разобранная на несколько отдельных цилиндров, сверкая нездешним солнечным светом, лежит моя ракета, на которой я должен возвратиться на Землю. Ее носовой отсек, в котором находится и моя кабина, лишен наружного конусообразного кожуха-обтекателя, и сложный механизм носового отсека блестит, зарывшись в серую лунную пыль. Мне еще предстоит собрать ракету, но как же входить в атмосферу без обтекателя, подумал я и постучал ладонью по стеклу скафандра перед своим лицом, чтобы удостовериться, что шлем я не забыл надеть...
СЧАСТЛИВЫЙ ДЕНЬ
В парижском автобусе у меня украли маленький бумажник, в котором денег не было, а была «карт оранж» - единый проездной билет, - только что купленная за пятьдесят евро, и международная карта ЮНЕСКО, по ней можно было бесплатно проходить в Лувр и Бобур. Моя внучка Маша, русская красавица пятнадцати лет, сказала, что украл чернокожий парень, крутившийся вокруг нас в автобусе.
Новость сразу стала достоянием мадам Эмович с третьего этажа. На следующий день мадам Эмович везет нас: меня, дочь и внучку в своей машине в комиссариат. Машина маленькая и кругленькая как сама мадам Эмович. Она действует решительно, говорит безапелляционно, мадам Эмович работала в мери, знает все законы, знает, как подать заявление в комиссариат, и возражений с нашей стороны быть не может. Когда незадолго до этого мы оказались с ней вдвоем в лифте, и она тут же заговорила со мной по-французски, я не нашел ничего лучшего, как сказать: «нихт ферштеен». Мадам Эмович возмущенно фыркнула, повторила вызывающе «нихт ферштеен», отвернулась от меня и вышла на своем этаже не попрощавшись.
Сейчас она великодушно простила меня в беде и попыталась спасти.
Мы вошли в приемную комиссариата, просторную залу, где сидела за компьютером миловидная барышня, а рядом стоял огромный полицейский с огромным револьвером в открытой кобуре, торчавшим из нее своей деревянной ручкой. Они широко заулыбались и закивали нам как дорогим родственникам. Беспрерывно улыбаясь, они вызвали с верхнего этажа двух полицейских с такими же револьверами на бедре, которые бережно сопроводили нас на второй этаж в кабинет начальника. Начальник, увидев нас, радостно улыбнулся, он был не в форме, а в простой белой рубашке без галстука, возле него за компьютером сидел рядовой и набирал текст. Маша рассказала всю историю, выслушанную с доброжелательной улыбкой. Маша спросила: «Дедушка, в каком году ты родился?». Я сказал: «В 1927». Начальник, которому было лет тридцать, воздел руки к потолку и закричал. Наверно, он закричал: «Боже мой, не может быть!» Мы получили бумагу, напечатанную солдатом и улыбаясь и кланяясь, как японцы, пятясь вышли из кабинета, спустились вниз и распрощавшись с теми двоими внизу, поехали домой.
2007 Евг. Казаров